Земля святого Николая
Шрифт:
***
Так и не приехали ряженые – да и слава Богу… До них ли было?
Сёстры и брат втроём сидели на кушетке Владимира за белыми колоннами в его маленькой спальне, в тишине и темноте. Шептались. Будто в голос говорить грешно было. Свеча на консоли письменного стола то тускнела, то разгоралась; по гобеленовому панно прыгали тени от охотничьего ружья и гусарской сабли в железных ножнах.
– Когда мы переехали сюда от дедушки, мне было шесть лет. Я так ясно помню, как мы там жили. Как Оля появилась, помню. Ты помнишь, Дуня?
– Нет… Мне всего-то два года было. Для меня будто Оля всегда была. Помню только, как Оля училась ходить и скатывалась с лестницы на крыльце? Летом.
– Да, Оля была маленькая, кругленькая, с короткими ножками. Забавная!.. Дедушка смеялся, когда она бегала. Помнишь, как он её называл? Кулё…
– Кулёма, – подхватила Евдокия.
Ольга улыбнулась:
– А я жизни в Первине совсем не помню. У меня в памяти осталось, как Володя пролил чернила у папеньки на столе. Здесь уже.
– В «новом доме» – как мы с Дуней называли.
– Да… Так в'oт. Володю тогда наказали за эти чернила – заставили сидеть в тёмной комнате. А дедушка…
– А дедушка отругал папеньку за меня! Заставил выпустить. Я тогда сказал, что жить к дедушке уйду. Навсегда. Да маменька не пустила.
– А как-то у дедушки Арина принесла сосновых шишек для самовара! Зачем она их в гостиной оставила? На столе… А Володя стал кидаться. Мы – в ответ. И Оля попала в портрет дедушки. А потом плакала, просила прощения и кричала, чтоб дедушка её наказал. Помнишь, Оля?
– Да-да! И дедушка посадил меня к себе на колени, и вытирал мне слёзы своим платком. А платок табаком пах, вкусно.
– Ещё бы. Не каким-нибудь турецким, а на дедушкиной земле выращенным, – Евдокия промокнула глаза бугорком ладони.
Слезинки капали то на синее платье, то на розовое. Вот и ночь перед Рождеством…
А за окном до рассвета тревожно выла метель.
***
Утром Превернинские собрались к завтраку – все молчали. Солнце искрило в глаза из оконных узоров. Горничная Алёна в белом переднике разливала кофе с сахаром.
Хлопнула входная дверь.
– С праздничком! С Рождеством Христовым! – послышался тонкий женский голос.
Отставной полковник Московского драгунского полка Евгений Кириллович Заряницкий приходился Фёдору Николаевичу племянником в пятом колене. Молодую жену – свою Любовь, Алексеевну, первый раз он привёз в Превернино за три года до Наполеонова нашествия. Привёз, будто дочку. На девять лет его моложе, на две головы ниже. В ангельских медовых кудряшках и розовом платье в чёрный горошек.
– У Заряницкого вкус недурён, – признался жене Фёдор Николаевич. – Но жаль молодку. Сколько ей? Семнадцать? Ребёнок совсем. Придёт время – Евдокию за кого хотите выдавайте. А Ольгу – не дам! Только за молодого пойдёт!
Да не так-то было.
Любовь Алексеевна по душам с Марией Аркадьевной разговорилась и призналась:
– Я Евгения Кириллыча девочкой десятилетней полюбила. Приехали мы как-то с бабушкой в гости к родне его, а он служить ещё начинал. Как увидела его в драгунском мундире, с розовыми воротничками, – так внутри всё и перевернулось. Знаю, осудите вы меня, отвернётесь… А как он из Австрии вернулся, не смогла я больше… Приехала одна к нему домой – да в чувствах своих и открылась. «Что ж теперь, – говорит он, – мне остаётся? Только жениться на вас. Я, – говорит, – под Прейсиш-Эйлау такого повидал, что о любви ли думать? Ласке я разучился. Выйдете за меня – наплачетесь».
Через год они к Превернинским с сыном приехали. А ещё через два – Витебск, Смоленск и Бородино, Вязьма и Красный, Лютцен и Бауцен, Лейпциг и Фер-Шампенуаз…
– Молись, Мишенька, за папеньку молись! Помолимся вместе, – шептала Любовь Алексеевна.
И младенец, в таких же, как у неё, медовых кудряшках, хлопал серо-зелёными отцовскими глазами из колыбели. На икону Спаса Нерукотворного в тёмном уголке под красной лампадкой – куда смотрела маменька и почему-то плакала.
***
– Добро пожаловать к столу! – воскликнула Мария Аркадьевна. – Какая радость право, что вы приехали!
Алёна засуетилась с посудой. Московские гости уселись за стол.
– Ну, Миша, спой тропарь Рождества, – попросил Фёдор Николаевич крестника.
Круглолицый кудрявый подросток с большим не по годам носом встал со стула.
– Рождество Твое, Христе Бо-же наш, возсия-я мирови свет ра-азума, – пропел он благодатно-тихим тенором. С непривычки казалось, что мальчишеский голосок его осип от жабы, – в нем бо звездам служа-щии звездо-ою уча-ахуся Тебе кланятися, Солнцу Пра-авды, и Тебе ве-дети с высоты Восто-ока. Господи, сла-ава Тебе!
Зашелестели рукава – все перекрестились. Зажурчал кофе по чашкам, звякнули по тарелкам с пирожными серебряные ложечки.
– Не передумал насчёт духовной семинарии? – спросил Фёдор Николаевич.
– Нет.., – Миша закраснелся. Вот только что получилось спеть так красиво – и вдруг откуда-то бас вышел. Да ещё и замолчали все.
– А мы вам подарки привезли, – сказала Любовь Алексеевна.
Лица Владимира и Ольги сделали неудачную попытку улыбнуться.
– Вы нас ради Бога простите, что мы так нежданно к вам. Вчера хотели приехать, да не решились, заночевали на станции – такая пурга была, – Евгений Кириллович грел жене озябшие пальчики. Муфты, перчатки – что они против мужских горячих рук?
– Володя тоже вчера приехал, – чуть слышно отозвалась Ольга.
– Напрасно вы вчера задержались, – Владимир поднялся со стула. – Простите…
Ольга, сидя напротив, выпячивала нижнюю губу – того гляди заплачет. Евдокия… Её место рядом с сестрой пустовало.
– Опять ушла и не сказалась, – вздохнула княгиня.
– Что у вас случилось? Мари? – Любовь Алексеевна произносила по-московски – «случилос».
– Ох, Любонька…
***
Скрепив брошью поясок русской шубки под грудью, Евдокия накинула на голову пуховую шаль, спустилась по заметённым снегом ступеням и села в приготовленные сани.