Земля
Шрифт:
Ван-Лун ничего не сказал, потому что это было не такое дело, чтобы о нем можно было говорить самому. Но когда он поклонился и вышел, очень довольный, он сказал себе: «Это можно будет сделать». И придя домой, он посмотрел на свою младшую дочь: она была хорошенькая девочка, и мать забинтовала ей ноги, так что она ходила маленькими, грациозными шажками.
Но когда Ван-Лун посмотрел на нее пристально, он заметил следы слез на ее щечках, она была слишком бледна и печальна для своих лет.
И, притянув ее к себе за руку, он спросил:
—
Она повесила голову и, теребя пуговицу на своем халате, застенчиво ответила, понизив голос:
— Потому что мать все туже и туже забинтовывает мне ноги, и я не могу спать но ночам.
— Я не слышал, как ты плачешь, — сказал он в изумлении.
— Нет, — ответила она просто, — мать сказала, чтобы я не плакала громко, потому что ты очень добрый и жалостливый и не велишь бинтовать мне ноги, — и тогда муж не будет меня любить, как и ты ее не любишь.
Она сказала это просто, как ребенок рассказывает сказку. И Ван-Луна словно ударом ножа поразило, что О-Лан рассказала ребенку о том, что он не любит ее, мать ребенка, и он ответил поспешно:
— Ну, сегодня я слышал о хорошем муже для тебя. Посмотрим, не уладит ли Кукушка это дело.
Тогда ребенок улыбнулся и опустил голову, словно взрослая девушка, а не девочка. И в тот же вечер Ван-Лун сказал Кукушке, когда он был на внутреннем дворе:
— Ступай и посмотри, нельзя ли это уладить?
Но в эту ночь он спал тревожно рядом с Лотосом, просыпался и раздумывал о своей жизни и о том, что О-Лан была первой женщиной, какую он знал, и что она была ему преданной служанкой. И он думал о том, что сказала девочка, и печалился, потому что, при всей своей непонятливости, О-Лан видела его насквозь.
В ближайшие после того дни он отослал второго сына в город и подписал бумаги о помолвке второй дочери, условился о приданом и о подарках одеждой и драгоценностями ко дню ее свадьбы. И Ван-Лун успокоился и сказал в сердце своем:
«Теперь все дети мои обеспечены, и моя бедная дурочка может сидеть на солнце со своим лоскутком. А младшего сына я оставлю себе в помощники и не отдам его в школу, потому что двое умеют читать и писать, и этого довольно».
Он гордился тем, что у него три сына, и один из них — ученый, другой — купец, третий — крестьянин. Он был доволен и перестал думать о своих детях. Но, хотел он этого или нет, все чаще приходила ему в голову мысль о женщине, которая родила его детей.
Ван-Лун в первый раз за все годы жизни с О-Лан начал думать о ней. Даже в первые дни он думал о ней не ради нее самой, а только потому, что она была женщина и первая, какую он знал. И ему казалось, что он все время был занят то одним, то другим и не имел свободного времени, и только теперь, когда дети его были пристроены и поля убраны и опустели с приходом зимы, теперь, когда жизнь его с Лотосом наладилась и она покорилась ему, после того как он ее побил, — теперь, казалось ему, у него есть время думать, о чем он хочет, и он думал об О-Лан.
На этот раз он смотрел на нее
Однако он не задумывался над тем, почему она согласилась наконец оставаться дома и почему она стала двигаться все медленнее и медленнее, и теперь, думая об этом, он вспомнил, что иногда по утрам он слышал, как она стонет, вставая с кровати или нагибаясь к устью печи, и только, когда он спрашивал: «Ну, что с тобой?» — она сразу замолкала.
И теперь, смотря на нее и на странную опухоль на ее теле, он мучился угрызениями совести, сам не зная почему, и оправдывался: «Что же, не моя вина, что я не любил ее, как любят наложниц. Никто этого не делает». И добавлял себе в утешение: «Я не бил ее и давал ей серебра, когда она просила».
Но все же он не мог забыть, что сказала ему дочь, и это кололо его, хотя он не знал почему, так как, когда он рассуждал об этом, выходило, что он всегда был хорошим мужем, лучше многих других.
И он не мог освободиться от чувства неловкости перед ней и все смотрел на нее, когда она приносила ему кушанье и двигалась по комнате. И однажды, нагнувшись мести пол, после того как они поели, О-Лан тихо застонала, и лицо у нее посерело от внутренней боли, и все еще согнувшись, она приложила руку к животу. Он спросил резко:
— В чем дело?
Но она отвернулась и ответила кротко:
— Это все та же старая боль у меня внутри.
Он посмотрел на нее пристально и сказал младшей дочери:
— Возьми метлу и подмети, потому что твоя мать больна.
А жене он сказал ласково, как не говорил с ней уже много лет:
— Ступай и ляг в постель, и я велю дочери принести тебе горячей воды. Не вставай.
Она повиновалась ему без возражений и медленно ушла в свою комнату, и ему слышно было, как она с трудом двигалась там, а потом легла и тихонько застонала. Он сидел, прислушиваясь к этим стонам, и наконец не выдержал этого, вскочил и отправился в город расспросить, где лавка врача.
Он нашел лавку, которую ему указал продавец с хлебного рынка, где работал теперь его средний сын, и вошел в нее. Врач сидел, коротая время за чаем. Это был старик с длинной седой бородой и с медными очками на носу, большими, как глаза у совы, и на нем был грязный серый халат с такими длинными рукавами, что они совсем закрывали руки.
Когда Ван-Лун рассказал ему, что чувствует его жена, он поджал губы и открыл ящик стола, за которым сидел, достал оттуда что-то, завернутое в черное сукно, и сказал: