Земная твердь
Шрифт:
Он игриво коснулся козырька фуражки аккуратно сложенными пальцами левой руки и, улыбнувшись одними глазами, продолжал:
— Орден, говорят, тебе пришел. Какой такой орден? На Березине, спрашивают, был? — Был. — За переправу. Слушай, через тринадцать лет нашли. Я растерялся, а потом по-солдатски гаркнул: «Служу Советскому Союзу!»
При этих словах Сапожков встал на ноги, принял выправку и щелкнул стоптанными каблуками своих кирзовых сапог. Петруха глядел на преобразившегося конюха и видел во взгляде его за веселыми, прыгающими искорками всю ту
Сапожков опустился на край телеги, заправил в карман выбившийся пустой рукав телогрейки и со вздохом сказал:
— Эх, Петруха, солдат я лихой был. Не хвастая, скажу: любили меня в полку. Конюхом я здесь по нужде, как обезноживший иноходец в обозе. По душе мне надо работу искрометную, чтобы ты вертелся и все вертелось вокруг. Но души одной мало. Так вот и работаешь, будто с постылым человеком водку пьешь. А ты, Петруха, по-моему, тоже не в том застолье, — переметнулся вдруг Сапожков. — Живешь ты у нас на фабрике особняком. А знаешь, почему это? Не ты стоишь над делом, а оно над тобой. Ходишь ты тут, как солдат без ремня.
Будто холодной водой в жаркий полдень окатил Сапожков Петруху своими словами: вздрогнул парень, но не возмутился — верно говорил конюх.
— Предприятие у нас тихое, как женский монастырь. Уезжай куда-нибудь. Слушай, в газету заглянешь — голова кругом: там строят, там ищут, тут еще что-то. Да будь я на твоем месте — эх, ищи Сапожкова — где покруче.
Мысль оставить Карагай давно точила Петрухину душу. Парню хотелось вырваться куда-то на простор и дохнуть новым воздухом, зажить иной жизнью. И эта беседа с Сапожковым его подтолкнула.
— Сторожев, войдите, — оторвал Петруху от размышлений чей-то голос из приоткрывшейся двери.
В кабинет вошел неторопливо. Огляделся исподлобья и уткнул глаза в передний угол, где стоял коричневый сейф с блестящими ручками. На нем… что на нем? Не мог разглядеть Петруха, сознавая, что его самого разглядывают молча, жадно. Почему-то заныла тупой болью переносица. Он понял, что это от напряжения, и не опустил плечи, выдержал, сломал чей-то холодный взгляд. Но чувство скованности не покидало до поры, пока паузу не нарушил Славутин.
— Ребята хотят, чтобы ты, Сторожев, рассказал о себе. Речь идет о зачислении тебя в отряд, и члены штаба должны знать, кто ты и что. Говори давай.
Простое и дружеское обращение секретаря разом погасило в парне настороженное и враждебное чувство ко всем сидевшим тут.
— Прожил я будто и не мало, — дивясь спокойствию своего голоса, начал Петруха, — а рассказать о себе нечего. Это верно.
Виновато улыбнулся и хотя не глядел на ребят, но понимал, что взял верный тон, что на язык подвернулись те нужные слова, которых, казалось, раньше и не было у него.
— Учился. Потом стал работать на швейной фабрике монтером, — продолжал говорить Петруха, — но разве это мужицкая работа. За что-то крепкое, крепкое хочется взяться, чтобы жилы гудели… И чтобы люди за человека тебя стали считать, — твердо закончил он.
Большинство
— С таким подбором людей завалим дело.
Слов ее Петруха не слышал. Он широким шагом махал по городу, не замечая ничего вокруг. Уж далеко от горкома остановился, сунул руку в карман, где лежала путевка в родные края, и повернул в сквер.
Все тут было затоплено светом. Земля курилась теплом.
Петруха сел на скамейку против большой клумбы, заваленной смолистым черноземом. По ту сторону девушка-маляр в синей спецовке красила цветочную тумбу — острый запах олифы расплескался далеко окрест, и казалось, что под светлым небом все обновляется, все украшается.
Сидеть не хватило сил. Петруха встал и снова пошел, а проходя мимо девушки-маляра, шутливо бросил ей:
— Эй, курносая, красоты своей не попорти.
Все последнее утро прошло в суете. Едва выкроилась минута, чтобы сбегать проститься с Камой. Здесь, на берегу, увидев пароходы, услышав рабочий шум порта, Петруха понял, что он будет тосковать. Видимо, не бесследно прожиты годы! Видимо, сердце сумело сберечь и хорошие чувства. Под влиянием нахлынувших добрых мыслей ему захотелось сходить к тетке Зое Яковлевне, но уже не было времени, и он почти бегом пересек Нижнюю улицу.
Когда прибежал на вокзал, у вагонов бурлила людская сутолока. Звенели голоса девчонок. Стоял смех. Какой-то старичок с клинышком седой бородки на белом отечном лице ласково мигал глазами и строго пристукивал тяжелой тростью об асфальт.
— Смотри у меня, пострел, — письма — каждый день. Ну, ладно, через день. А то сам приеду — пощады не будет.
Широко расставив толстые и короткие ноги, стояла плотная, как вылитая из чугуна, женщина и, растирая слезы по лицу, жалобно причитала:
— На меня, Катенька, не сердись. Бранилась я, тебя жалеючи. А теперь казниться стану. Слез своих не выплачу…
Похожая на свою мать, пухлая девушка, с двумя длинными косами, брошенными на грудь, кусала губы и повторяла:
— Мамочка, не плачь. Не плачь, мама.
В голове состава кто-то истошно звал:
— Садовские! Ко мне!
У товарного склада сбилась куча парней. В середке, на багажной тележке, кинув ногу на ногу, чубатый баянист чеканил куплет за куплетом, а молодые, звонкие голоса глушили друг друга в задорной песне.
Засмотрелся Петруха на ребят и не заметил, как к нему подошел Евгений Николаевич. Он в белой вышитой рубашке, причесан с пробором, весь свежий и праздничный. Даже два стальных зуба блестят как-то необычно ярко.
— Разве так хорошие люди поступают, а, Петр Никонович? — с упреком начал Клюев. — Уезжаешь за тридевять земель и даже не зашел проститься. Думал, буду ворчать? Надо бы обругать тебя, да некогда уж. На-ко вот: это жинка моя пирогов тебе послала. Бери, бери.
Петруха взял емкий сверток из рук Клюева и не знал, что надо сказать. Потом, неловко улыбаясь, промолвил: