Земная твердь
Шрифт:
— Подлая твоя душа. И всегда ты увильнешь за чужую спину. Сколько уж я тебя знаю, мерзавца.
— Оскорблять, да? Скажи спасибо, что тебя не выгнали…
Молотилов хотел встать, но Петруха, схватив его за ворот рубахи, рванул на себя и с силой оттолкнул на прежнее место. Парень вместе с гитарой тяжело грохнулся на пол по ту сторону кровати.
В бараке поднялся шум. А Петруха, взяв свой топор, вышел на улицу и закурил. В три затяжки сжег папиросу.
— Эй, парень! А ну, подсоби, милок.
На противоположной стороне узкой и глубокой промоины, у шаткого перехода из жердей,
— Тянет меня в прорву с этой поклажей: устал уж я, — признался он, когда Петруха перешел к нему. — Ты, парень, вот эту мелочь у меня возьми; тут соль, горох да пряники ребятенкам. А куль-то уж я сам…
Но Петруха бросил топор на землю, перехватил мешок посередке и перекинул к себе на плечо. Потом приказал:
— Возьми топор мой и указывай дорогу.
Они перебрались через промоину, и лесоруб оживился:
— Вот сюда, парень, налево. А теперь по лежневке. Тут рядом. Это баба меня нагрузила. Любит она у меня домопеченый хлеб, парень. И ребятишек к нему приучила. Тяжело? Сейчас уж пришли. Клади на пень. Все. Куда это ты с топором-то собрался? Точить? Понятно. Вон гляди туда, где просека-то положена. Видишь? Там, в ельнике, слесарка. В ней и наточишь свой топор. Вот так. А ты, видать, парень заботливый. Как же тебя зовут? Ага, Петр Никонович? Ловкое имя. А меня — Илья Васильевич Свяжин. Будем знакомы. Работаю я мотористом электропилы. Вот мой домок. Забегай как-нибудь вечерком: блинами хозяйка угостит тебя. Она любит гостей, баба-то моя. Забегай, Петр. Ну, крой, парень, а то слесарку-то на обед запрут: время к этому. До свиданьица.
Приветливый моторист сунул Петрухе сухую, залощенную ладонь и быстро исчез за тесовой калиткой, оставив в памяти Сторожева торопливый добрый говорок.
На обратном пути там, где тропа из слесарки пересекает лежневку, Петруха встретил Зину Полянкину. На ней — темно-синее платье с широким поясом, застегнутым на большую пряжку из кости, легкая косынка на пушистых волосах. Посмотрела Зина на парня грустным взглядом и, будто незнакомцу, уступила дорогу.
— Чего сторонишься? Думаешь, укушу, да?
— Кто же тебя знает, может, и укусишь, — обегая глазами парня, ответила Зина и более дружелюбно добавила: — День сегодня какой-то черный и не охота ссориться.
— Со мной?
— Хотя бы и с тобой.
Часа полтора назад ушла колонна автомашин на станцию Богоявленскую. Со слезами на глазах провожала Зина грузовики, посылая с ними привет всему своему милому прошлому. Шоферы, чумазые и веселые парни, казались девушке очень счастливыми людьми. Они возвращаются в знакомый приветливый мир, где не теснят человека хмурые сосны, наступая на него со всех сторон, где виден разлив неба и много, много свету. А для нее, Зины-баловницы, вся жизнь смоталась в какой-то клубок, и нет у него ни начала, ни конца. Уже давно утих шум моторов, а она все не уходила с опустевшей дороги. В эту минуту криком кричала ее душа о возвращении домой.
— Что-нибудь случилось у тебя? — спросил Петруха.
— Хочется, понимаешь, быть одной. Совсем одной. И обдумать,
Петруху тронули ее хрупкие опущенные плечи, но он сказал строго:
— Ведь знала небось, куда везут, а ехала. Зачем?
— Каменный ты человек. Что говорить с тобой.
Девушка вернулась на лежневку, топнула ногами, сбила с черных замшевых туфель капельки воды и, не оглядываясь, медленно пошла к поселку. Парню показалось, что она плачет. Маленький, беспомощный человек оказался в дремучем лесу — как же не сказать ему ободряющее слово. А какое именно, Петруха не знал. Он крупным шагом догнал Зину и пошел рядом. От ее волос пахнет духами и еще каким-то дурманящим запахом — ему нет названия, он совсем замутил голову парня. Петруха жадно глядит на профиль ее лица, и — удивительно — сами собой срываются с губ слова:
— Ничего не скажешь, местечко не из веселых. И черт с ним. Обживемся ведь как-нибудь. Среди льдов вон полярники живут да живут. А здесь все-таки лес, дорога вот… У меня в башке тоже кавардак.
Она подняла на него глаза, в них трепетали и удивление и улыбка.
Ободренный этим, он сказал полушутя:
— Тут у всех поджилки дрогнули. И черт с ними.
— И у тебя?
Он смутился.
— Я что, мне везде дом. Ты на меня не сердись, что я там, в вагоне-то, лаялся. Вовка меня вынудил.
— Стоит ли вспоминать об этом, — качнув головой, отозвалась Зина. — Надо вот думать, как жить будем. Ведь страшно — куда завезли нас. Горюшка мы тут хлебнем. Если бы увидела моя мама… Ой, не знаю, что будет.
— Когда надумаешь бежать, скажи мне.
— Зачем это?
— Я провожу тебя. Вот честное мое слово. Скажешь, домой увезу. А потом обратно приеду. Думать о тебе буду.
Зина чувствовала, что он не шутит.
VIII
Прошли напряженной чередой первые рабочие дни и недели. Ребята с непривычки так наламывались в лесосеке, что сразу же после ужина заваливались спать. Владимир совершенно забыл свою гитару. И висела она на стене, здесь никому не нужная. Играть на ней Молотилов вряд бы и смог: руки болели от мозолей, кожа на ладонях спеклась, пальцы по утрам едва-едва могли держать топор. Но плечо крепнет в работе. Поджили первые мозоли, силой наливались привыкающие к топору руки. Еще не каждый удар топора меток и разителен, не каждую поваленную лесину Владимир обходит быстро, но он старается работать и непременно выйдет в передовики. Вот и потягайся с ним тогда.
Подметив усердие Молотилова, мастер участка Тимофей Крутых охотно учил его:
— Ты, Молотилов, с комля обхаживай сучья-то. С комля. Вот так.
Или:
— По твоим размахам, Молотилов, топорище тебе подлиньше бы, пожалуй, выбрать надо.
После смены, когда учетчик объявлял итоги дневной выработки, парни шутили над кем-нибудь из отстающих:
— Тебе бы, Федор, топор, что ли, другой…
— Какой же это?
— Ну, самосек, скажем. Глядишь, и вытюкал бы норму-то.
— Норма — условность, — заносчиво вклинивался в разговор Молотилов. — Надо, чтобы человек любил дело и всего себя отдавал ему. Вот это норма. Норма новой морали.