Земная твердь
Шрифт:
— Зиночка, — скажет иногда Косова, — картошку пора бросать в котел, а ты ее еще не очистила. Торопись, милая.
Если девушка начинала спешить, Косова предупреждала:
— Так нельзя: у тебя половина картошки идет в очистки. Потоньше срезай.
Зина бессловесно исполняла наставления Фаины Павловны, но они сыпались на каждом шагу, и девушка начинала сомневаться: умеет ли она вообще что-то делать по-настоящему. Принесет ли она воды — женщина метнет взгляд и скажет:
— Ополовинила ведра-то, болтаешь ими на ходу. На танцах небось лебедушкой плаваешь, а вот принести коромысло воды — толку нет.
Стараясь не сплеснуть ни капли, Зина
Однажды Зина, домывая крыльцо, услышала через приоткрытую дверь, как в кухне Милка Калашникова доверительно брякала языком перед Косовой:
— А вы заметили, Фаина Павловна, что наша Зина опять надулась, как мышь на крупу. Это она от того, что вы ее заставили мыть пол. Дома ей — по всему видать — такая работенка и во сне не снилась.
— Всем-то вам она не шибко снилась, — ворчливо отозвалась Косова и, тяжело ступая по скрипучим половицам кухни, прошла к дверям, кряхтя, опустилась на маленькую скамеечку: вероятно, взялась сама чистить картошку.
Помолчав, поразмыслив, Косова неизвестно у кого спросила:
— Кто тут виноват? Как ни прикидывай, а виноваты родители, особливо мать. Если дочь чистоплюйка, не умеет вымыть пол, постирать себе платье — весь изъян лежит на матери. Была бы я у власти, я бы законом заказала мужикам жениться на белоручках. Вот те, истинный господь, запретила бы. Нельзя в дом брать обузу. Вот другой, посмотришь, сам работящий, земля землей, а бабу подавай ему с крашеными ногтями. Такую, видите ли, он берет с лапочками. А такая-то всего и может, что в книжку да в зеркало глядеть. Вот как эта, наша Зиночка. Ходит, будто хрустальная, — того и гляди, расколется.
Зина слушает кухаркины рассуждения, и дрожит ее сердце. Ей жалко себя, жалко своих рук, которые успели огрубеть, а в кожу ладоней и пальцев накрепко въелись печная копоть и жирная гарь котлов. «Надо что-то делать. А что? Уехать домой. Нет, с какими же глазами я покажусь там. Дезертир».
А Фаина Павловна раздумчиво, будто сама для себя, нанизывает слово к слову, вьет веревочку одной ясной мысли:
— Зато парни на участок приехали, право слово, молодец к молодцу. Работают страсть усердно. Среди них есть такой… да вот еще в воскресенье шибко душевно на гитаре играл… Как же его, ведь знала вот…
— Молотилов, — подсказала Миля.
— Во-во, он самый. Когда я посмотрела на этого Молотилова первый раз, мне даже боязно сделалось; ой, думаю, как же он, такой беленький, лес-то ворочать станет. Сам большой, а ручки у него тонкие, прямо и не мужские, ей-богу. А он, милая моя, в лучших лесорубах на участке ходит. От хороших родителев этот парень, я так примечаю. Видно ведь: дома ему работать не приходилось, но к труду он уважительно воспитан. Славный парень. Вот бы жених-то тебе, а? — вдруг сделала практический вывод Косова. — Чего молчишь, Милка?
— Я не приглядывалась к нему, не знаю, — кокетливо вскинула бровью Миля.
А Зина больше не слушала. Она, невольно улыбаясь, продолжала свою работу, так промыла и выскоблила крыльцо, словно его застелили новыми плахами. В этот день Фаина Павловна впервые услышала, как Зина, растопляя плиту, тихо пела какую-то песенку об алых гвоздиках. «Поет не грустное, — подумала Косова. — Значится, радость имеет на сердце». Потом подошла тихонько к девушке, осторожно положила кроткую руку на ее зыбкое плечо и сказала:
— Славно поешь, девонька.
Будто голос матери услышала Зина: так же вот, бывало, мать украдкой
Замешкалась Зина, смутилась. Но Фаина Павловна ободрила ее:
— Это хорошо, когда песня поется. Ты будто и не поешь ее, а она поется. С песней любая работа легчает, незаметнее делается. Я в твои годы страсть какая певунья была.
Фаина Павловна опять на прежнем месте: розовыми негнущимися пальцами перебирает на столе гречневую крупу и, теплея глазами, вспоминает:
— Бывало на кругу, на свадьбе ли у кого, на покосе даже, вечерами все просят: Фаечка, спой. Уважь, милая. А я была негордая. Просят — почему не спеть. Встану вот так, — женщина повернулась к Зине лицом, сложила руки под высокой грудью, даже бровью двинула гордо, продолжала: — Встану и запою. И ничегошеньки на свете больше нет. Бабы, те плачут. Мужики? Черт их поймет, что они думают. Рты растворят — слушают. А мой залетка, потом муж мой, Данила Семенович, как-то укараулил меня на дальней покосной елани, да и говорит: ежели ты-де, Файка, еще будешь петь перед народом, застрелю из ружья. Парень лихой был, испужал меня. Почему, спрашиваю, Даня? Когда ты поешь, говорит, я сам себе не верю, что ты моя. Какая-то ты делаешься даже не наша, не деревенская. Все мы перед тобой маленькие и не стоящие тебя. Потом уж, когда мы с ним жили, он все время просил меня петь ему. Слушает меня, а глазенки у самого сверкают, будто на слезах. Вот как было, — упавшим голосом закончила Фаина Павловна и повернулась к столу. Зина видела, как у нее опустились плечи. Воспоминания о муже мигом согнули эту большую и крепкую женщину. Видимо, не затянулись еще ее раны всеисцеляющим быльем-забвением.
— Фаина Павловна, — участливо позвала Зина, — не плачьте. Не надо, Фаина Павловна.
— Это я так, Зина. Видишь вот, вспомнила и… Хорошего друга, как говорится, нелегко нажить, а потерял — не пережить. А я вот потеряла своего Даню. Нынче зимой лесиной его в делянке прихлопнуло. Разом. У нас все пишут да говорят о шахтерах, о сталеварах, а о лесорубах реденько-реденько. А труд-то у лесоруба какой! Да. Я, к примеру, гордилась своим мужем. Уходил он утром в лес, а мне все казалось, что я его будто в какой поход собрала. Так оно и вышло. Если бы не он, значит, задавило бы двух трактористов и трактор искорежило. Вот и сложил он головушку. Раньше старики правильно сказывали, да и теперь так: тайга, она полюбовно на вершок не отступит, сучочка без драки не отдаст. И выходит: к боевому делу приставлены лесорубы. Нам, бабам, понимать это надо, потому как мы помощники ихние. Куда они без нас, мужики-то? Никуда.
Весь день Зина думала о Фаине Павловне, о лесорубах, о себе и начинала смутно понимать, что в горемычных буднях ее жизни есть большой смысл.
XI
Лес валили на топком месте, в Каюрской пасеке. С утра было ведрено и тихо. В синем небе стояли недвижно и таяли на солнце высокие перистые облака. Над вершинами деревьев, совсем невысоко, лениво стлался на распластанных крыльях коршун — он любит тишину.
Часов в одиннадцать по лесосеке прошмыгнул едва приметный ветерок и затерялся где-то в дремучей хвое кедрача, на грани делянки. Никто и внимания не обратил на него. Только Илья Свяжин, разогнув спину, резко двинул плечом, чтобы отлепить от потных лопаток взмокшую рубаху, и озабоченно сказал Петрухе: