Зеница ока
Шрифт:
Постепенно сами слова «зам директора» исчезли из совхоза. Если где еще и значились, так в штатном расписании да платежной ведомости. Даже в конторе не было таблички с этим словом, а была лишь безымянная дверь, за которой помещалась тесная конурка, обычно необитаемая. Но если в ней и появлялся временный постоялец, то одного взгляда на него уже хватало, чтобы понять, что никогда ему не «перейти коридор» и не осесть в кабинете, где на двери красовалось золотом по синему: «Директор совхоза «Жаналык» Сержанов Е. С.». Никогда!! А теперь за безымянной дверью должен поселиться сам Сержанов. Вот так-то… Да бог с ними, с замами. Что, в районе не нашлось бы подходящего человека? Сержанов стал уже прикидывать, кто именно из его районных знакомцев мог бы оказаться
— Ой-ой-ой!
Сержанов аж застонал, поскольку моментально понял, что никого, кроме Даулетова, там найти и не могли. Кто инспектировал совхоз? Кто критиковал Сержанова? Кто докладную писал и рекомендации в ней излагал? Кто знаком с «Жа-налыком»? Кого, наконец, сам он, Сержанов, упомянул в своем дурацком заявлении?
— Ой-ой-ой!
Хотел крикнуть, пугнуть волчонка, а тот на голос пошел. Так вот сам по собственному следу и привел его к своему гнезду. Сержанов даже вскочил от неожиданности. Во всем случившемся четко просматривалась какая-то прочная закономерность. Он не постигал, какая именно, как ее сформулировать, каким словом обозвать. Но то, что она есть и была — была, когда он сцепился с Даулетовым на курултае, была, когда писал это проклятое заявление, была, когда на собрании его предложили в замы к Даулетову, — была и сейчас есть и будет, а значит, дальше все предопределено, значит, то, что он делал, и то, что делает сейчас, сию секунду, все рано или поздно может обернуться против него. С того бока огреет, с какого и не ждешь. Это была какая-то общая закономерность, и именно общностью своей она пугала, поскольку Сержанов не любил и не понимал всех этих «общих рассусолива-ний», потому что был уверен, что жизнь состоит из частностей. Да, она трудна, но главное — неожиданна, внезапна. В любую минуту может такое отчудить, что только держись. Потому самое важное в жизни — уметь держаться. Дорога ли ухабиста, конь ли спотыкучий — все равно, но, если умеешь держаться, шею не сломаешь. Осмотрительность он всегда ценил выше предусмотрительности. Знай то, что рядом, что вокруг, а что там впереди — доедем — поглядим, поживем — узнаем. Узнаем — приспособимся, если есть осмотрительность. А тут вдруг, доживя почти до шестидесяти лет, Сержанов понял, что кроме миллиона частностей есть еще и какие-то общие закономерности, они, оказывается, тоже окружают его, и к ним тоже необходимо приспосабливаться.
«Это все рассусоливания. Все теории одни, — успокаивал он себя, чтобы сосредоточиться. — Поразвелось теоретиков. Умники все».
Мысль снова вернулась к Даулетову, потому что о н — уж точно из тех, из умников. Не должны, не должны они были его присылать. Не Даулетову сменять Сержанова. Ну что он умеет? Цифирки считать, слова мудреные без записки произносить: «структура», «социология», «экология». А доставать воду для полива, когда ее в районе кот наплакал? А выбивать фонды? Добывать горючку? Вырывать семена? Дефицит? Технику? Пиломатериалы? И прочее? Это он умеет?
А ладить с Нажимовым, приказывать Дамбаю, намекать Завмагу — это он может?
А планы, наконец, выполнять? Планы! По хлопку, по рису, по овощам, по бахчевым, по мясу, по молоку, по черт-те чему! Планы!! Основные, дополнительные, встречные-поперечные — каких планов только нет. И все нужно составлять, корректировать, утверждать, выполнять. Это кто за него делать будет? Сержанов? Сержанов! Для того и оставили.
Нет, братец Даулетов. Директор — это не чин. Это пост. Пост, как у солдата, как у сторожа, и я на этом посту, на страже простоял двадцать пять лет. Да, да, на страже. С двух сторон на тебя давят, а ты оберегай и тех и других.
Нажимов — этот давить умеет. Порой так прижмет, что масло сочится. А все на себя берешь… На людях зло не срываешь. Я снесу, а они пускай спокойно дело делают. Я всех оберегал: и Далбая, и Калбая, и даже того же Худайберге-на — будь он неладен, —
Но и Нажимова от них тоже защищать нужно. Вон попробовал он сегодня народом покомандовать. Показали они ему, что такое кавардак по-жаналыкски. Как жареным запахло, так небось разом приуныл. Нет, Нажимовы людьми править не могут, они могут требовать лишь от таких, как я, а мы — такие, как я, — уже требуем от народа. Это наука, дорогой мой начальник Даулетов, наука посложней всех твоих экономик и экологии. Вот так-то. Не выдержит Даулетов. Не справится, Сержанову это совершенно ясно. Не понимал он другого: радует это его или тревожит? Вроде бы радует. Должно радовать. Наконец-то все — и там в области тоже — поймут, кто такой Сержанов и что он значит для «Жаналыка». Но ведь пока поймут, развалит Даулетов хозяйство, по ветру развеет и честь и богатство. Прахом пойдут все сержановские труды. Двадцать пять лет — считай, почти целая жизнь — и насмарку, ишаку под хвост…
Утром в контору Сержанов пришел, едва над степью поднялось солнце. Выбрал время, чтобы никто не видел, как отворяет он другую дверь. Не ту, что прямо, а ту, что сбоку, безымянную, не директорскую. Первый раз за двадцать пять лет не директорскую. И делать это унизительно и противно. Крадучись, озираясь на каждом десятом шагу, добрался он до конторы, а когда вошел в нее, вовсе смутился.
В приемной сидело человек пять. Надо же такому случиться? Явились ни свет ни заря со своими просьбами, жалобами и нуждами. Будто нарочно торопились поглядеть на позор Сержанова. Тяжела ноша освобожденного, тяжела «приставка».
Стал на перепутье: прямо идти в «свой» кабинет или направо — в замовский? Как назло, Фарида заставила надеть новый летний пиджак, и он мешал теперь Сержанову, смущал своей белизной, торжественностью.
Повернуть, что ли, назад, сделать вид, будто забыл дома ключи от двери? А люди смотрят на Сержанова, и непонятно, как смотрят, не то с усмешкой, не то с удивлением, не то с сочувствием. Впрочем, что тут тянуть? Надо — так надо! Поздоровался с людьми Сержанов, подошел к сидевшему на последнем от двери стуле старику и тронул его за плечо:
— Все моложе вас… Пойдемте!
Не прямо, направо повел посетителя и тем решил первую трудную задачу первого дня своего замства.
Кабинет был скромным. Впрочем, «скромный» — это громко сказано, да и кабинетом-то его назвать трудно. Полутемная комнатушка с одним подслеповатым окном. Выглядела она так убого и так мрачно, что Сержанову почудилось, будто входит он в чулан, в сараюшку для старого инвентаря. Обшарпанный стол. Где только его откопали? Стулья — дешевле не бывает. Занавески из пыльной поблекшей ткани. Кресло! Стыдно сесть в него. Рыжие пятна. Чайник на нем кипятили, что ли?
Сесть в пятнистое кресло все же пришлось: не стоя же принимать посетителей?
— В чем нужда? — спросил Сержанов старика, застывшего в почтительной позе у порога.
— Да хотел повысить себе пенсию. Право ведь имею… Всю жизнь в совхозе.
— Помню, помню. Но вы же приходили ко мне зимой. Я направил вас к человеку из собеса. Были у него?
— А как же, на другой день и поехал.
— И что же?
— Да что… Прогнал он меня.
— Как то есть прогнал? Старого уважаемого человека… Не имеет права!
— Прогнал, однако. Положил я ему на стол каракулевую шкурку, как вы советовали.
— На стол? — не поверил Сержанов.
— На стол. А куда же? Так в газетке и положил. Он спросил: «Что это?» Я ответил: «Очень дорогая вещь — каракуль для вас». А он выставил меня. Пригрозил еще и в милицию сдать…
Сержанов залился смехом:
— В милицию… Мог и сдать. Ну кто же так поступает? Сказали бы: «Сувенир. Он у нас копейки стоит…» И класть надо не на стол, а на подоконник.
Заморгал виновато глазами старик: