Зенит
Шрифт:
Но испуганная девушка снова так схватила и сжала мою руку, что грести я не мог. И она обессилела, смирилась. Мы окунались, хлебали воду. Как на беду, я надел китель, он намок и стопудовой гирей тянул на дно.
Все! Спасения нет! Боже мой! Как нелепо! В такое время — перед самой победой! Застыло тело, не двигаются ноги, руки, заледенело сердце. Пусть бы лучше от бомбы, от пули «мессера» на шоссе… от мины, как Лида. Хорошо помню — привиделась Лида, словно звала к себе. Шел воздушный бой. Но наши там — под солнцем, снова ярко сиявшим. А мы уже в холодной подводной мгле, в небытии. Ударить
Вынырнули мы у обрушенной фермы, и мне удалось схватиться за какую-то балку. Нас крутило вокруг балки, острые прутья рвали одежду, обдирали тело. Но вернулась надежда на спасение. О могучая сила жизни!
— Теперь держись за меня крепче! Крепче! Сестричка моя! Теперь не бойся! Не бойся!
Она отплюнула воду мне в лицо — не отвернешься, виновато улыбнулась. В глазах ее блеснул огонек жизни. Но я испугал ее злой бранью, пока она не сообразила, что это в адрес ее командира.
— И эта безмозглая дура, ваша комвзвода!..
Не знал я, что лейтенанта Ольги Загорской не было уже в живых. Стыдно потом было за то, что ругал мертвую. Разве она ставила взвод?
Увидел: реку бороздит военный катер. Подлетел к нам, круто развернулся. С кормы его бросился в бурную пену матрос в тельняшке. Подплыл к нам:
— Есть силы держаться? Я вас подстрахую. Сейчас подойдет шлюпка. — И вздохнул: — Поздновато мы спохватились. Не всех ваших подобрали.
Холодная Варта стала могилой четырех зенитчиц.
— Мучает ли кого-нибудь совесть за их смерть? — спросил я у Кузаева.
Он отвернулся от меня, больного.
— Командование разберется.
После отлежки в санчасти я вышел во двор под щедрое солнце. Купание в мартовской воде, которой я вдобавок здорово наглотался, сначала обессилило меня так, что матросы хотели отвести в госпиталь, да я упросил их доставить домой, а потом, под вечер, поднялась температура до сорока.
Наш доктор Рашидов гордился, что за одну неделю поставил меня на ноги. Молодой, только из института, врач не знал, что на войне даже от мартовского купания никто дольше не лежал, людей поднимала с постели неведомая сила. Да и как можно лежать в немецкой квартире на мягком матрасе, под пуховыми перинами, когда целую ночь дом трясло от грохота? Мимо по брусчатке шли танки, самоходки, артиллерия — армии Прибалтийского фронта, закончившие разгром фашистских войск в Восточной Пруссии, перебрасывались под Одер, к Берлину. Разве не ясно, что до последнего штурма фашистской цитадели — считанные дни?
Днем шли тылы — грузовики, кухни, санитарные.
Я стоял, прислонившись к теплой стене дома, и с необычайным волнением смотрел на поток машин. Мне кричали:
— Эй, младшей, поехали с нами!
В открытых кузовах рядовые, сержанты, офицеры сидели в расстегнутых гимнастерках. А я стоял в кителе, в шинели, застегнутой на все пуговицы — таково условие доктора, отпустившего на прогулку. На одно приглашение кто-то пренебрежительно ответил:
— Что ты! Штабист простуды боится! Кожух надень, младшой!
Обидно слышать такое. Потому появилось неодолимое желание поехать с ними. Да и раньше хотелось добраться до Одера — всего же каких-то тридцать километров, глянуть
Колбенко послушал ее урок и сказал, что Муравьева — пропагандист лучший из нас всех.
В воротах остановился «виллис» командира, чтобы, пропустив грузовик, выехать на дорогу. Кузаев сидел в нем. Я поздоровался.
— Выздоровел?
— Так точно, товарищ майор.
— Выписал тебя Рашидов?
— Позволил…
— Садись, поедем. Арестуем твоего друга. — Кого?
— Данилова.
— За что?
— Там увидишь за что.
Ослабли ноги — от страха за друга. С одышкой влез в машину.
— Что он натворил?
— Распустился, бисов сын, как говорит Колбенко.
Наверное, при шофере Кузаеву не хотелось раскрывать проступок офицера, хотя давно известно, что никто так не осведомлен, как водители машин начальников. В зеркальце видел его ухмылку, что означало: обо всем он знает.
Ответ командира немного успокоил: «распустился» — не то преступление, за которое отдают под трибунал. Да если бы, не дай бог, произошло преступление, то конечно же ехал бы арестовывать не командир. Что все же цыган учудил? Очень тревожило, что это связано с Ликой. Неужели мог оскорбить ее?
Увидев Данилова, испугался я не меньше, чем вначале. На батарее готовность номер один, а командир… Землянок не строили, проявили находчивость, достали трофейные бронированные вагончики, чистые и удобные. Данилов сидел в таком вагончике на полу, на коврике, «как турецкий султан», сказал потом Кузаев. Попытался встать при нашем появлении, но его сильно повело, и он прислонился к стене, виновато улыбнувшись. Бравый, всегда подтянутый офицер потерял всякий вид, превратился в тряпку — измятый весь, растрепаны кудрявые волосы, красные глаза, запекшиеся губы. Пьяный… Саша пьяный? Он же никогда не пил свои фронтовые сто граммов, отдавал другим офицерам. Что могло случиться? Хорошо, приехал Кузаев. А наскочил бы кто из штаба корпуса или фронта — не миновать трибунала.
— Шиянок! Забери пистолет.
— Не отдам!
— Я тебе не отдам! Я тебе не отдам! Скажи спасибо, что не забираю ремень и не веду под конвоем. Позови, Шиянок, старшину.
Старшина батареи Платон Коляда, тоже мой друг и земляк, видимо, прятался за вагончиком, искать его не пришлось — тут же явился сам.
— Товарищ майор, по вашему приказу…
— Шустрый! Ты достал спирт?
Виновато опустил старшина голову.
— Десять суток гауптвахты!