Жалитвослов
Шрифт:
Однако современности все-таки удалось ворваться сюда. Ее островками то тут, то там гляделись заново отреставрированные старинные особняки, сдаваемые под офисы иностранных представительств. И, оказываясь возле такого особняка, которого новейшие мастера начисто лишили глубокого полукруглого входа, и лепных украшений на стенах, и литого узорчатого навеса, — оказываясь возле такого глянцевого типового коттеджа с парочкой одинаковых джипов у крыльца, Бурятов остро сознавал его инородность здесь, а также то, что живет он на островке, подрываемом и подмываемом со всех сторон бушующей, клокочущей, мутной историей, придуманной заново в невесть каких кабинетах, которая смоет скоро правду, хоронящуюся в стенах и балках этих старых домов, и воздвигнет на их месте новую правду синих куполов, желто-белых простенков и затемненных стекол — непременно затемненных стекол, ставших с недавних времен основной приметой нового стиля. В общем, ощущал себя Бурятов
И хоть и регулярно выходил Бурятов из дому, хоть и бывал в городе, ходил по улицам, виделся с людьми, каждый раз ему казалось, что не выходит он по целому месяцу, сидит в своем доме, как англичанин в стенах своего старого жилища-крепости, на которое снаружи накатывает и о которое бьет весь остальной мир, огромный и страшный, жизнь, внезапно ставшая непонятной и чужой. Изменения, происходящие в городе что ни день, казалось, взялись целенаправленно подрубать под корень его мир, его жизнь, и он протестовал против этого, не умея ничего поделать. Пришел и тот день, день, который врос в его память, как врастает ноготь в мясо, когда он увидел, что соседи его исчезли, а на их место вселились совсем другие люди, Бурятову незнакомые и его даже не замечающие. Когда он осмелился спросить их, где те, прежние, они равнодушно ответили, что те уехали. Как, все? Ну да. А куда? А откуда нам знать? Уехали, и все.
Уехали. Не забрав с собой вещей, книг, мебели, даже не попрощавшись, снялись с места и пропали, будто их и не было. «Всех их ветер умчал к свету, солнцу, теплу, песня жизни взманила, нова, незнакома…» Тогда он, сидя в своем темном доме, напился вина, купленного в ларьке неподалеку. «Я остался один, позабытый, в углу опустелого Божьего дома.»
Базар был недалеко, в двух шагах. Надо было только собраться с духом и выйти за пределы своего мира в мир иной. Этот мир начинался сразу же, как только внезапно и насильно обрывалась улица, на которой жил Бурятов, перечеркнутая недавно проложенной поперек, прямо по фундаментам старых домов, широкой и неестественно прямой дорогой, выходящей из нового тоннеля и пропадающей под мостом в направлении старого медицинского института. Теперь новая улица требовала не только своего названия, но и тротуаров, дорожек, прочего обрамления в виде зданий и сооружений, она расширялась что ни день, будто действовал едкий состав, испаряющий постепенно дома с краю, и оставляя вместо них пустыри, ждущие новых построек. Они и возводились — магазинчики, цветочные киоски, кафе, — и сносились снова, чтобы вновь явить наутро пустыри, все те же пустыри, терпеливо дожидающиеся новых построек.
Город был изменчив и пересыпчат, как бархан. Такое бывает обычно с городами молодыми, чей облик еще до конца не устоялся, чьи аккуратные белые макеты годами томятся под стеклом в каком-нибудь институте, дожидаючись подвоза стройматериалов или решения какой-нибудь комиссии. Но городу было много, очень много лет, целых два тысячелетия пролетели над ним, и меняться сейчас ему уже не пристало бы. Но именно сейчас, когда его ровесники и те, что помладше, уже устоялись и приобрели им одним свойственный облик, именно теперь, на старости лет, будто вспомнив, что он так и не сделал этого вовремя, город с радостью отдался в руки неожиданного своего преобразователя, словно в руки опытного лицевого хирурга. Ему вдруг пришлось по вкусу то, против чего он боролся всю жизнь, — своя невечность, его можно было без особого вреда разрушать и снова возводить, и вновь срывать до основания, он был песочный и вечный, как изменчивая жизнь.
Просто он понял, что лучше не станет. Ему нечего было терять. К своим преклонным летам он не нажил ничего такого, с чем не простился бы с легким сердцем, возникни в том нужда. Он хорошо знал это слово. Старость не была ему в радость. Раньше все было не так. Когда-то он себя любил. Он любил себя ранним поселением, упомянутым в древних источниках, — уже тогда, в молодости, он был богат и уважаем, ибо стоял на перекрестье торговых путей и через него текло множество привозного товару. Он любил себя окруженным стенами, не очень высокими, как раз в меру, — и от врагов защита, и жителям в успокоение. Глядя на себя такого, он не мог нарадоваться и думал, что так будет и впредь.
Но его уверенность в этом поколебалась, когда его начали разубеждать. Тогда он в первый раз был разрушен. Это не сильно огорчило его — мало ли что бывает! Прошло время, он отстроился. На месте старых зданий выросли новые, которые тоже очень нравились ему. Они-то устоят против бурь. Они выстоят. Он был оптимист. И когда вдали показалось облако пыли, которое, как он уже знал по опыту, предвещало очередной набег, он не поверил своим глазам. Полезли на стены, а он еще не верил. Его начали грабить, на улицах валялись трупы с перерезанными
Тогда в первый раз у него возникла мысль, что он вырос не на своем месте. Ему, с его амбициями, его тенденцией к росту и развитию быть бы основанным в Европе, где-нибудь рядом с Кельном или Флоренцией. У него был колоссальный потенциал, в нем жили талантливые люди, строители и архитекторы, они строили прекрасные здания и делали это быстро и споро. Но в соседних городах и областях жили другие люди, которые умели быстро и споро разрушать построенное и делали это не менее талантливо. Такой был у них дар. И он все время оказывался у них на пути, когда они шли в очередной раз что-нибудь разрушать и захватывать, благо стоял на самом перепутье торговых путей, был богат и уважаем и бросался в глаза первым из тех, кого можно было бы с толком пограбить.
От того времени в нем не осталось ничего, кроме лежащих глубоко в земле остатков домов и построек, почерневших от огня пожаров.
После долгой череды войн он не утратил дара трезво оценивать происходящее. Он вообще отличался ясным взглядом и понимал, что участь всех городов — быть хоть однажды разрушенными — либо долгой осадой, либо пожарами, либо землетрясением. Он знал некоторых, разрушенных вулканами. Слышал о страшных потопах. Он был довольно образованный. Но чтобы вот так вот, раз за разом, не давая городу отстроиться и подняться из руин, его без конца разрушали… Нет, иногда это даже полезно — избавляться от старых домишек, загромождающих улицы и не представляющих никакой исторической ценности. Но чтобы вот так вот, раз за разом, не давая опомниться…
У него возникла мысль, что он нереален.
Все это время он мучительно ждал. Он ждал историю. Он слышал про нее, но не мог поверить, что все, что происходит с ним, история и есть. Он был расположен на краю света и поэтому не мог знать, что в свое время этим вопросом мучились и Рим, и Иерусалим, и Дамаск. А они, претерпевая жестокие мучения и страдая каждый в одиночку посреди молчащей вселенной, не знали, что он, расположенный на краю ее, вопит и изводится, как и они.
То был период, когда он решил, что он великий грешник. Никто не подсказывал ему этой мысли. Его люди жили как обычно и так же, как обычно, было неспокойно вокруг: кто-то на кого-то опять шел войной и опять шел войной через него. Его закрома потрошили, вяло и нестарательно, а он в это время напряженно размышлял. Потом на его зубцах вздергивали некоторых мирных жителей, которые осмелились протестовать против погромов, а он пришел к своему выводу. «Я согрешил», — был его вывод. Перед кем, не имело значения. Видимо, перед Богом. Главное, он нашел объяснение, нашел причину. Господь карал его — за гордыню, за богатство, за жестокосердие и развратность. Имел нищих, но не подавал им. Имел страждущих, но не давал им крова. За то посадил его Господь в темное место, сильных наслал на него, чтобы разрушали и жгли его. За то взъярился на него Господь, карает и воздает ему за его беззаконие, — вот Я на тебя! Бить тебя буду, дщерь Тянь-Шаня, покуда не сядешь на землю и не станешь, как вдова! Простру руку Мою на тебя, нашлю веятелей, и развеют тебя, и опустошат. И будешь ты горою развалин, жилищем шакалов, ужаснутся при виде твоем и посвищут. Совершу на тебе гнев Мой, утолю на тебе ярость Мою, изолью на тебя негодование Мое, огнем ярости Моей истреблю тебя, поведение твое обращу тебе на голову, и узнаешь, что Я — Господь, который ударил! Завтра же поищут, а тебя нет.
Назавтра он был на месте, а Бога не было, и опять в одиночку дымился он после пожаров. А когда его стали отстраивать, бессмысленно и бестолково, как повелось испокон, терпение его лопнуло, и он захотел сказать им, что больше не может так. Я, конечно, понимаю, что вам такое мое месторасположение удобно, ведь все караваны идут через меня и везут ковры и шелк, пряности и украшения, через меня гонят скот и невольников, — сплошной доход приношу я вам! Да пусть хоть по пять раз в год разрушают ваши дома во время набегов, — в промежутках вы все это окупаете и строите новые. Вы ни за что не отдадите своего удобного местечка. А подумали ли вы, каково мне? Я — без места. Я — скопище жалких глинобитных времянок. Другие города за это время заработали капитал, обстроились, завели площади и башни, храмы и проспекты. А я из-за вас — из-за вас! — не могу сделать того же, как будто вы так еще и не решили для себя, быть вам кочевниками или осесть навсегда. Вы что же, думаете, что мне это все нравится? Что я бесхребетно за этим наблюдаю? А? Вы что думаете себе? Что я и дальше буду это терпеть?