Жар-книга (сборник)
Шрифт:
Однако никакие костры не горят. Администраторов театра никто не атакует с просьбой о контрамарках, актеров театра не рвут на части агенты по кастингам, зритель с холодной вежливостью смотрит спектакли Александринки и редко когда возвращается во второй раз. Никакого зрительского успеха нет и в помине. Нет и пристрастия просвещенной публики – интеллигенция Петербурга игнорирует Александринку и за конформизм (богатым театрам с властями надо дружить), и за то, что ледяные и унылые спектакли театра не имеют никакого отношения ни к жизни, ни к искусству.
Есть загадочное раздувание этого театра силами театроведов. Я бы назвала их «фокиноидами», по имени худрука театра Валерия Фокина. Фокиноиды исключительно преданы своему вождю, и это даже трогательно, но почему мании отдельных людей так щедро финансируются?
«Золотая маска» взяла на себя функцию, которая ей
А при нынешнем положении дел все провинциальные театры прогибаются перед «маской», чтобы показаться в столице. И тем самым укрепляют авторитет, которого нет в помине.
Список московских театров, спектакли которых оказываются в числе номинантов «большой формы», сократился до трех-четырех! Это МХТ Чехова, МТЮЗ и Театр Вахтангова. (А вообще-то лукавство все эти «большие формы» и «малые формы», есть искусство театра, и более ничего.) О питерских театрах умолчу – вкус питерских экспертов «маски» еще более экстравагантен. В результате в числе номинантов нет ни одного действительно талантливого и сильного спектакля прошлого сезона.
Ни одного. Даже «Записных книжек» С. Женовача в Студии театрального искусства. Или «Тени города» в Театре на Литейном (Петербург) – спектаклей, на которые реально не попасть, на которых люди ликуют, смеются и плачут, смотрят по два-три раза!
Надеюсь, что в этом году мы наблюдаем агонию «Золотой маски».
Это уже, извините, неприлично.
Пора театральным деятелям перестать пожимать плечами и твердо выразить свое отношение к происходящему беспределу.
2011
Русский ковчег – версия СТИ
Когда читаешь записные книжки Чехова, входящие в один из томов его собрания сочинений, то кажется, будто это явление какого-то нового, экспериментального жанра, над которым работал Чехов. Наблюдения, мысли, афоризмы, наброски, серьезные заметки и одновременно поиск смешных еврейских фамилий для водевиля – все это, напечатанное через интервал, производит впечатление какого-то рок-н-ролла XIX века. Мы застаем большой ум на кромке жизни, когда он еще не переработал впечатления бытия в окончательные кристаллы художества. Записные книжки Чехова прелестны, остроумны, полны жизни – но они, в отличие от писем, говорят «о других». Личность автора в них не обнажена. В своих записных книжках Чехов предстает полностью экипированным, особенно не забудьте про пенсне: острое зрение, насмешливость, беспощадный анализ. Все это направлено на мир обыденности, как то самое ружье, что обязательно выстрелит. В записных книжках Чехова гудит житейское море, плавают эскизы разных лиц, физиономий и морд – поэтому определенную притягательность для театра здесь увидеть можно. Но, конечно, очень пытливым взглядом.
По отношению к Мастерской Фоменко Студия театрального искусства Женовача – действительно студия, в настоящем смысле слова, то есть ищущая молодая поросль, побег (не побег от «бежать», а побег как порождение!) большого академического театра. Коим и является Мастерская Петра Фоменко. Не бессчетные «академические» театры, у которых бюрократическим путем образовалось это слово в названии, а именно Мастерская Фоменко создавала эталон, канон, образец, была источником правильных форм – что и является «академическим». Женовач идет рядом, но ищет нехоженых путей. Не «Братья Карамазовы» Достоевского, но «Мальчики», не «Левша» или «Леди Макбет Мценского уезда» Лескова, а «Захудалый род», не «Три сестры» или «Чайка» Чехова, а «Три года» и «Записные книжки» – то есть, классика, но не зачитанная и не заигранная. «Записные книжки» в СТИ – это оригинальная композиция, сочинение самого театра. «Мерлехлюндия в двух частях». Исполняют «мерлехлюндию» двадцать два артиста (многофигурные спектакли всегда полезны театру: налаживают ансамбль), более всего напоминающие симфонический оркестр – здесь любое соло кратковременно и погружено в общее звучание. Реальный же оркестр играет во время антракта в фойе, когда зритель может полюбоваться персонажами, то есть прелестными актерами СТИ, одетыми по моде времен Чехова, в светлые летние одежды.
На сцене выстроена деревянная терраса (художник Александр Боровский), закрытая-замкнутая со стороны зрителя. Всю ее занимают огромный длинный стол и стулья, так что разместившиеся там актеры более всего напоминают пассажиров корабля, плывущего по житейскому морю. Это, собственно, и есть «русский ковчег», наполненный чеховской интеллигенцией, которая говорит обрывочными фразами из «записных книжек» Чехова. Спектакль состоит из микросценок, микроспоров, микростолкновений – но чаще из маленьких исповедей, самоотчета «на миру». Вроде бы собрались на юбилей саркастического, скептического и хронически обиженного на мир трагика Тигрова (Алексей Вертков), но через мгновение юбилей превращается в похороны, и нервная дама закатывает картинную истерику (Дама-драма – Анастасия Имамова). Вот Барышня (Мария Курденевич) решила как следует выпить и поделиться прямо со зрителями горестями своей женской жизни – но тут же ее сменяют сердитые холостяки, явно склонные к женоненавистничеству. Несколько раз к террасе подходит Путешествующий (Григорий Служитель) – загадочное лицо, не нашедшее себе места в жизни, нелепый чудик вроде Епиходова. «Вумная дама» (Татьяна Волкова) грезит о жизни за гробом, когда мы скажем о земном существовании «то были прекрасные видения», а эффектная актриса с трагическим лицом (Мириам Сехон) разыгрывает с усмешкой драму своей жизни, делая вид, что это не о ней речь, а о какой-то там несчастной актерке. Все откровенны и при этом замкнуты, говорят поэтично и остроумно – но будто совсем не о том, о чем хотелось бы сказать на самом деле. Во втором действии начинается дождь, вода капает, стучит по крыше террасы, напоминая нам о «чеховском настроении» и усугубляя тона «мерлехлюндии», состоящей, однако, из разнообразных, живых и в значительной мере шутливых человеческих проявлений.
Все эти доктора, студенты, актеры, критики, гимназисты, дамы «вумные» и эманиспированные, беременные и одинокие – не свиные рыла, не монстры из той же «Свадьбы» Чехова, не самодовольные обыватели, ненавистные автору. Это люди напряженного, острого самосознания, склонные к полной честности самоотчета – что одно было мило Чехову в людях. Это думающая интеллигенция, замкнутая на себе, лишенная всякого влияния на жизнь своей «казенной страны». («Россия – страна казенная», афоризм из «Записных книжек».) Она поэтически преображена, нарядно одета, изъясняется чеховскими фразами, это, если иметь в виду «букву» – никак не мы (знаем мы, как выглядит и говорит за столом нынешняя интеллигенция!). Но вот дух, тонкий дух умной печали и общая музыка милой и обреченной жизни – это родное и трогательное.
Мужчины и женщины спектакля разобщены, у них нет понимания, они говорят каждый о своем. Столько кругом интересных мужчин, а милая барышня с рюмочкой бродит совсем одинокая, и грустным облачком не услышанного призыва повисает в воздухе ее реплика – «лгать и брать взятки это дурно, а любить – это никому не мешает…» Но мгновенный укол жалости к несчастной тут же проходит – на смену идут другие настроения, другие реплики. Слишком пристально и подробно мы не рассмотрим ни одно лицо – потому что перед нами не отдельные лица, но как будто общее тело, наделенное общей душой. Драма этой души в том, что она ничего толком не знает о своем предназначении и о жизни «там и потом», вне террасы, за гробом, вдали – может быть, на другой планете? Зачем же тогда нужна эта жизнь, нелепая, странная, где надо много есть, покупать квартиры, иметь детей и следить, чтоб и они много ели и покупали квартиры, а зачем все это – Бог весть.
У «русского ковчега» в СТИ несколько неожиданный эпилог. В конце второго действия ковчег погружается вниз под сцену, и наверху оказывается славный молодой человек, так сказать, переросший житейское море. Это актер Игорь Лизенгевич, вдохновенно читающий рассказ Чехова «Студент» – целиком. Мы покидаем забавное поле игры с чеховскими заметками – это уже не пестрый сор повседневных наблюдений, а именно кристалл художества. В нем речь идет о студенте, оказавшемся ночью наедине с простым народом и рассказывающем у костра историю апостола Петра. Так искренне и духоподъемно, что народ плачет и понимает суть этой вечной радостной трагедии, ощущает связь далеких времен со своим тяжелым существованием. Это уже не исповедь, а проповедь, и здесь становится ясно, что СТИ, со своими березками у входа, актерской чистотой тона, серьезностью, литературностью, – имеет некую мысль. Это давняя интеллигентская мысль об особой духовности, не противопоставляющей себя церкви, но идущей рядом. Цепь такая: Евангелие – русская классика – театр. Серьезный литературный театр, постоянно думающий о смысле жизни и формирующий таковую же публику.