Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

Колобок взял издевательскую, гипнотизирующую банку, нахохлился, впился сметливым, отточенным взглядом, проанализировал края банки, за­цепил голодным зубом край, напрягся, сделался медно-красным, как рак, в кипяток брошенный, дернул, враз открыл. С первого рывка. Сам диву дается. Оказалось проще пареной репы. Обвел собравшихся смешливыми, голубыми глазами, недоуменно и с укоризною смотрит на Яшку. Пошто не дюж? На Бирона вопрошающе смотрит.

— Твоя,— говорит Бирон.

— Не жаль?

— Слово,— говорит Бирон,— закон. Здесь без обмана. Не в церкви. Мне доставили приятность его жадность и твоя подлость. А за цветы удовольствий надо сполна платить. Обычай предков. Особливо на безрыбьи, когда забав и удовольствий мизер, раз и обчелся. А ты вахлак обездоленный, чего зубы жа­лел? Головотяп нерадивый, на фу-фу живешь, халтурщик. Для себя не мо­жешь работать. Трус, лодырь. Национальное бедствие. Учись, пример бери. Герой, Мересьев, настоящий человек! Скажи, чтобы тебе умелец оставил. Справедливо будет. Она была открыта. Не смотри на меня глазами обижен­ной, голодной собаки. Я банку отдал. Иди, требуй свое, иди же: на бобах оста­нешься. А может, у тебя диабет? Вредно сладкое?

Колобок не мешкая слинял, уволок банку в свое укромное логово. Дорвал­ся, прилепился к банке страстной душою, приголубливал, все через край, гужевался. Не торопясь, усердно лакомился. Кипяточком прихлебывал, утрамбовывал. Пайки-то не было: остаток от утренней пайки дожевал в сто­ловой. Уплетал, порою кисою мурлыкал: "Фартовая бацилла". Ему радостно кричали: "Выверни, дурень: ловчее станет. Оближи". Но Колобок жестоко был наказан. Желудок, не имеющий большой привычки к сладкой жизни, спасовал. То и дело Колобок шмыгал из барака с искаженным лицом. Потащил нас Колобок. Помнится, я нечаянно высказался в манере, которая вообще-то мне не свойственна, полез к Бирону с дружественным советом: мол, говорю, умерь язычок, кончай театр для себя. Не следует раздражать и дразнить насе­ление барака. Зачем так явно и бесцельно дразнить гусей? Надо быть благо­разумнее, осторожнее. Бирон вломился в амбицию:

— Начхать с тринадцатого этажа. Думаешь, к вам они лучше относятся? Да они презирают и меня, и вас, и Краснова. И ненавидят. Белая ворона. Чужеродное тело. Меня этот кретин, что на раме стоит, спрашивает: твой корешь, долгохарий, тоже еврей? Юноша, это о вас. А ваш Краснов дурак. На общих. Думает, к народу ближе. Да они его презирают. Я русского челове­ка вижу насквозь, как Вий. Ясен его портрет. Посмотри на эти хари! Когда русского человека угощаешь, его можно третировать, унижать, как твоя ду­шенька соблаговолит. Глянь на этого типа. Хорош? Если бы я был президен­том Соединенных Штатов, я бы эту страну сжег, сжег бы эту скверну, подлость. Ненавижу!

Хамье, взбеситься можно. Кретины! Мерзавцы! Кошмар! И я должен жить среди этих скотов! Тихий ужас. Как я принимаю Ницше, сказавшего: "Я с жадностью жду конца". Сие есть и мой катехизис.

Как-то после работы Бирон призвал Краснова:

— Юноша, можно вас на минутку. Хотите философско-психологический этюд? Я вас прошу, очень. Продолжение нашего разговора. Садитесь. Бес­платно.

Бирон кромсает с усилием сало, отсекает маленькие дольки, бросает Яшке Желтухину, как собаке. Тот стоит на четвереньках, ловит сало пастью, с лов­костью фокусника ловит. Бирон комментирует этюд:

— Отпетый кретин ты, Яшка. Говно! Не стыдно так унижаться? Гово­ришь, что с такими посылками и дурак проживет? Сколько тебе лет? Убелен сединами, а ума так и не нажил. Чурбан, капли нет ума, казанский мыло. Слу­шай, друг ситный, знай: есть такой закон, и божий, и человеческий, на, вели­ких скрижалях записан. Жить я должен сдобнее тебя! Понял? Мои родители живут так, как тебе и твоим предкам не снилось. Деды и подавно жили слаще. Какой тут разговор. Я и в лагере живу лучше тебя, хоть ты и старшой. Войны, революции ничего не меняют и не изменят. Так было, так будет. Кому шишки, кому пироги и пышки. Дается имущему; а у неимущего отнимется последнее. Все течет, ничего не меняется: кошмар истории.

Яшка Желтухин масляно сияет, пробует вилять задом, сало уминает.

— Говнюк ты, Яшка. Сраное русское говно. Как не стыдно. Неужели у тебя чести нет? Скажи, Яшка, когда человека угощаешь, можно его унижать? Как? Раскинь мозгами. Пошевели шариками хоть раз в жизни, не все багром.

— Колбаской унизь меня малость,— хитро щерится Яшка, красноречиво­бесстыдно заглядывает в глаза Бирону.— Колбаски, мил-человек, больно охота.

— Подлец! Ух, какая сволочь, какая подлая скотина! — задыхается от восторга Бирон, весь просиял. — Бездонная, как тартар, беспардонная, не­пробиваемая сволочь! Наш современный, полюбуйтесь! Ничего не попишешь, придется тебе колбаску дать. Лови, злодей! Нахлебничек на мою голову на­шелся. Жируется. Как ты сказал? Колбаской меня унизь? Воистину велик русский народ! Какие перлы! Зернисто. Нет слов, башка! Вот в чем наша сила. Вот почему войну выиграли! Вот почему татар сбороли. Весь мир подомнем под себя. Да что нам вонючие американцы с их грандиозной техникой. А на­дутые англичане? Парламент, парламент! Французы — выродки, минетчики. Всех слопаем, спета их песенка! Третий Рим. Слопает удав и на солнышке будет греться. Скажем, так и было.— Адресуясь больше к философскому уму Краснова, чем ко мне: — Признаю, промашечка. Сел в лужу.— Бирон теат­рально возвел обе руки к близкому небу барака. Гибель Помпеи. Мои убеж­дения рухнули. Эту скотину ничем не унизишь. Нет ни чести, ни самолюбия. Жрет, как кот Васька, меня презирает. Не я его, а он меня унижает, смеется надо мной. Обжирает. Скажи, Яшка, презираешь меня? Какая сволочь! Пред вами грядущий хам. Не близ, а рядом, пришел, победил. Полюбуйтесь. Сми­рись, Европа!

Очень многие события и напасти протекали не на моих глазах. Не мог же я одновременно находиться в нескольких местах. А получается. Я вроде уже успел сообщить, что перебрался в другой барак. Теперь о Бироне мне непре­рывно рассказывает Краснов. Не рассказывает. Он худой рассказчик. А рас­суждает на тему, разве можно так вести себя в лагере? Что он, спятил? Мы оба диву давались: Бирон вел себя в лагере не так, как все, явно и грубо нарушал методические требования лагеря. Казалось, что Бирон ищет гибели, закусив удила, несется в пропасть. Здесь это проще простого. И искать не надо. В бара­ке его, между прочим, два раза лупцевали, но, кажется, так ума и не вложили. Все нипочем: колюч, непреклонен. Не хотел, а может, не мог переломить себя. Озорничал. На хохлов взъелся. Они символизировали для него коммунизм, Россию, Советскую власть. После ОП он подмазал бригадиру: его перевели на самый легкий участок, на наколку, где старшим с незапамятных времен был Яшка Желтухин. Впрочем, не буду делать вид, что я понимаю Бирона. Изложу события в той последовательности, как они шли. Буква, фотографии фактография, если зто возможно. Бирон решил, что совсем не будет рабо­тать. Так вот. После перерыва он смотался на бункер, завалился на опилки, ищи-свищи: задал храпака. Его обнаружили не скоро, потурили с нагретого местечка, дернули к начальнику лесоцеха (не был зэком ни ныне, ни в прош­лом, а носил на широких, могучих плечах золотые погоны лейтенанта): "По­чему оставили рабочее место?""Вместо того, чтобы вечно задавать мало­осмысленные вопросы, разумно дать работу по специальности". "Ваша специ­альность?"Ответ: "Философ!"Шутка ли: уважающему себя человеку услы­шать столь непозволительный, фанфаронский ответ, притом сделанный откровенно вызывающим тоном. Еще никто из ззков не осмеливался так гово­рить с этим бесчувственно-чванливым человеком с золотыми погонами, а потому он на какое-то время даже лишился дара соображения и языка; угрю­мо молчал, глядел по-бычьи на Бирона, как на неведомого зверя, недоуменно, огорошенно, постепенно раздувал ноздри, раскочегаривался, как самовар у проворной бабы. "Могу работать исключительно на руководящих постах",— прифальцетил Бирон. "Еще что вы можете?""Могу не работать!"— сказал Бирон. "Саботаж! — взорвался начальник лесоцеха зычно-иерихонским ба­сом, видом он все больше напоминал быка, готового броситься на наглеца, закатать всласть и до смерти; хватил тяжким, крутым кулаком по столу — аж стекла в конторе зашлись и зазвенели.— В бараний рог скручу! В тюрьму!"Но Бирон, как вы уже догадываетесь, не из тех, кто за мятежным словом в карман тюркается: "Дудки. А я, вообразите, и так в тюрьме. Дошло? Чтобы посадить, меня надо сначала выпустить. Динь-дзянь. Не получается. Изви­няюсь. 58-я, фашист. В кулак свистеть остается". Нашла коса на камень. Поднялся трам-тарарам, и вулкан, стычка боевая: начальник лесоцеха разбу­шевался, понес в хвост и в гриву; да здесь доктора наук тачки катают, да здесь академиков к тачкам приковывают. Дальше — больше; мой Бирон спуска не дает, подпустил демагогии: читал, что у Гитлера в лагерях академиков к тач­кам приковывали, а вот чтобы у вас такое было, не видел и даже первый раз слышит. "Ну, даешь",— уважительно рек Глядковский, бригадир лесо­цеха, тертый калач, прошедший огни и воды, в прошлом фронтовик, бое­вой офицер, Ванька-взводный, в конце войны капитан, примечательвая, стоя­щая специального внимания фигура лагеря. В бараке только и было в тот вечер, что разговоры о Бироне. Чем все кончится? В своем уме ли? Глядков­ский, ему-то Биров сунул, а он сытый не кусался, решил не мараться, сделал для Бирона, что мог в этой ситуации: турнул неслуха на шпалорезку, в другую бригаду. От греха подальше. Но Бирон, видать, умом тронулся: не угомонил­ся, продолжал беспечно манкировать обязанностями ззка. Его со шпалорезки турнули в бригаду строителей. Она числилась полуштрафной. Кривой, брига­дир строителей, подкарауливал Бирона на разводе, полоснул взглядом: "Подь сюда"!". Бирон бесстрашно глянул на скуластое мурло Кривого, на его един­ственный поганый глаз и ... (Гомер: "бедность его покрывает ланиты"; "от ужаса членами всеми трепещет") сник. Повял, что вышла промашка. "За зону, тля, не ходи,— цедил слова Кривой, пылая глазом.— Тебе там светить не будет. Это я говорю, Иван! С потрохами сожру!" Бирон забил отбой, укоро­тился. Неужели раньше не понимал, что лагерь есть лагерь? На земляных работах ему пришлось туго, долбил мерзлую землю ломом; рядом, начеку, стоял неуемный одноглазый страж. Биров разогнулся, чтобы дух перевести, замешкался, а следущий пластически простой, впечатляющий, иревосходвый кадр: Кривой, здешний землитель, землитель милостью Божьей, с форсиро­ванного отскока-подскока влепил Бирону каблучищем упрямого сапога, умеючи и от всей вдохновенной, экстатической, ликующей рабоче-крестьянской души вмазал в бок, высоко, где мавифестируется боль, где случились проклятые почки, парвые органы, поддерживающие в первозданном состоя­нии состав крови близким к составу морской воды, образующие мочу, выделя­ющие из организма избыток солей, чужеродные и токсические соединения (хорошо, что у человека их две!); потомок русофоба семнадцатого века Хворостинина и русофоба восемнадцатого века герцога Курляндского захлебнулся болью, преобразился в_ бескровво-серо-трупвую неприглядность, осел сет­тером, сыграл, скособочившись и даже не подставив маленьких рук, в смирительную яму, которую долбил, углублял. "Вставай, сучий потрох! Темнишь, тля!". Кривой поливает Бирона натренированными ногами — спортивная злость, удары безукоризненно точны. "Сачок, бери лом! Вонючка гнойная!"После работы дерзкоречительный Бирон намылился было в санчасть, лелеял нежность, что пустит пену, закосит: не тут-то было! Фанатичный Кривой упредил тактический, возможный маневр, завалился в кабинет врачихи, под­нял бучу: горлопанил, стегал медицину глаголами лагеря. Жиды, мол, засели в санчасти, потакают симулянтам, фашистам, чтоб им всем пусто было, а он, Иван, должен для страны к празднику, через две недели, погрузочную пло­щадку сдать. А людей нет! С кем работать? Начальница санчасти совестливым тоном, но твердо, прямо, честно сказала, что былой фавор Бирона накрылся, что освободит лишь на завтра, а в следующий раз его здесь ждет от ворот пово­рот. А в бараке пошли о Бироне нехорошие шу-шу-шу, мол, стукач, давно пора такому по шапке дать, приземлить. Яшка Желтухин словно воскрес, отыгрывался за прошлое: "Вместо Сталина думал сесть!". Будит утречком развенчанного Бирона, торжествует: "Эй, гроб с музыкой, подъем! Эй,— дер­гает за ногу,— вставай, буржуй, с поетели, грибы жарены поспели!"Чита­тель, были вы сами в безвыходном положении? Хватались ли за соломинку? Бирон выкинул трюк из области безумного, но сейчас он мне более понятен, чем раньше. Он не вышел за зону. Хоронился в уборной, где его застала повер­ка, после спровадился в соседний барак, мельканул мимо дневального, кото­рый не признал в нем чужака, залез на чьи-то нары, лежал недвижно, ждал. Человек не иголка. Все же нарядиле пришлось сбиться с ног в поисках отказ­чика, еле нашел, стащил беднягу с нар за ногу, с верхних нар: Бирон дербалызнулся я те дам, как Икар с верхотуры. Чудом не гробанулся, ушибся порядком. Погнали взашей раба божьего в изолятор, но там и пятнадцати минуток не продержали, отнеслись к проступку келейно, по-домашнему, даже не занесли в черный список отказчиков, не оформляя протокола, погнали на лесозавод с отдельным конвоем. Стоит ли говорить, что веселого мало. Не по­желаю вам такого, читатель. У вахты, облокотившись на косяк, преспокойно ждал Бирона Кривой, словно орел, готовый вцепиться в добычу; глаз его сладострастно пылал. Они двинулись к объекту, который не там, где лесоцех и сортплощадка, а на отшибе. Шли узкой, нахоженной тропой. Бирон впереди, безропотный, беспрекословный, ввергнутый в пучину страха; Кривой за ним по пятам. Издали, на снегу, при свете яркого солнца они смахивали на двух пингвинов, гуськом идущих друг другу в затылок. Бирон не выдержал чрева­того молчания, оглянулся. "Бей!" Но кто ж откажется бить виновного, бить по праву, по справедливости? История сообщает, что сил дойти до зоны у Бирона хватило. Дать лапу Кривому? Говорят и пишут, что ни одна крепость не может противостоять ослу, нагруженному золотом. Все мое, сказало злато! Словно прочитаны его мысли: в барак заявилась депутация от Кривого, двое, шестерки, помялись у нар Бирона; один из них ткнул в сапоги Бирона, хоро­шие сапоги, кирзовые: "Жмут". Бирон сблочил сапоги, передал; они ушли с трофеями. Читатель, знаешь ли ты, что глубинное, истинное зло так же бес­корыстно, как и добро? На другой день у вахты гудел Кривой: "Думаешь, лапу дал, филонить будешь? Посмотри на меня! Я — твоя смерть!". Вще один день кончился, бригады собирались у вахты, чтобы идти в зону. Краснов узнал Бирона лишь по скрипучему, высокому голосу. В строю они рядом. Утро было погожее, а теперь все по-хамски сменилось. Пьяный, шатающийся, неуемный, метельный ветер буквально царапал и кусал зэчьи морды. Бирон согнулся в три погибели, буквой "Г", еле волочит ноги, отстает от строя. Краснов подхва­тил его, как когда-то меня в "воронке". Бирон тут же повис на Краснове, вце­пился в него, как птица, железными когтями. Они отменно отстали от строя. В ясную, сократовскую голову философа лезут гадкие байки Шалимова про то, как пристрелили верзилу-бендеровца. Философ оглянулся на цербера. Кон­воир идет близко; винтовка наизготове, чуть штыком не упирается — в двух шагах. Не положено так близко, пульнет! Молодой парень, юнец. Тридцатый год, может, тридцать первый. Исподволь страх щекочет спину. Пиф-паф, отвечать не будет. Попытка к побегу. Вот и вахта! Пронесла нелегкая! Без фо­кусов дотянули до зоны. Не загогуливая в столовую, Бирон доволок непослуш­ные ноги до нар, бухнулся, благо место внизу. Голову бросил на руки, полупокойник.

— Махну в столовую. Я мигом,— предупредил Краснов, оставив Бирона.

Он сидел с бригадниками в столовой, не торопясь, с расстановкой, как

бывалый зэк, уминал супец-брандохлыст, а затем крутую недурственную перловую кашу. Нет, каша ништяк: густо заварена. С пыла, с жара, добра, не то, что на завод в бачках привозят. Он ел, блаженно улыбался. Червячок за­морился. Чуть, слегка. Жить можно. Теплота из живота быстро распростра­нялась по всему продрогшему на ветру телу.

Смурная, изнурительная, бескомпромиссная, изыскательная работа мозга закруглилась ярко, притом полным, непротиворечивым идеологическим бла­гополучием. Перед его внутренним взором засияла в неколебимой вышине, как неподвижное, вечное, прекрасное солнце, гравюра из "Утопии"Мора. Созерцание этой гравюры, когда-то давно виденной и теперь так четко, бес­спорно восстановленной памятью, вглядывание в ее детали давало ощущение радости, ровной, незамутненной, спокойствия, абсолютной внутренней свобо­ды. Ярчайшей молнией брызнули мысли. Курочка ряба снесла яйцо. Не про­стое, а золотое. Не замечая шквального ветра, он бежал из столовой, спешил с кем-нибудь поделиться открытием, сунулся было ко мне в барак, не обнару­жил меня на месте, на всех парусах разлетелся к Бирону, который по-преж­нему являл собою живые мощи в той же безрадостной позе.

— Готовая, в броне и панцире, как Афина-Паллада, идея выскочила у ме­ня из головы,— начал философ излагать свое потрясающее открытие. — Я сподобился получить первый раз добавочный черпак каши. Обычной перловой каши.

Прорвались шлюзы, речь Краснова полилась широкой, бурной рекой. Да, маршал толкнул ему миску с добавочной кашей, именно ему, а не кому друго­му, и это сделано было красиво, умно, подлинно справедливо, и вот он, Крас­нов, сидит, спокойненько усмиряет разыгравшийся аппетит, а кругом пар, стук мисок, гвалт, гул, пустой однообразно-естественный мат; вдруг зарница: не то наитие, не то шальная, случайная ассоциация, прямо как у Некуле в зверинце перед клеткой с обезьянами (открытие бензольного кольца!). Мысли забарабанили по черепу, как град. Томас Мор, коммунальная столовая! Идея, великая, глобальная, вселенская идея! Но не хватило духу объять необъят­ное: изгнал поганой метлой Афину-Палладу, как беспризорную шваль, как кричащий, дикий абсурд: Но она явилась вновь, все в том же великолепном вооружении, и он, как последний идиот, оглядел восторженно бригадников шпалорезки, которые уплетали порционную кашу, и, словно узрел самого Бога истины, господа животворящего, рявкнул что есть мочи:

— Так вот где зарыта собака моя!

Зверски ликует и скачет сердце. Звони во все колокола. Нет, не он оседлал идею, а она, идея, оседлала его. К шутам собачьим иронию. Ты мне голую истину вынь да положь! Истину с большой буквы. Мост в будущее. Гениаль­ные и простые слова. Вот они! В каждой коммуне будут общие трапезы, на которых члены общины обязаны присутствовать: Внимание, внимание! Инто­национно выделено слово "обязаны", Какое мужество! Равенство, свобода, всеобщее счастье. Или смерть. Краснобай Герцен иронизирует, мол, за этим так и ждешь подпись: "Питер в Царском селе"или "Граф Аракчеев в Гру­зии", но оказывается подпись не Петра Первого, а первого французского социалиста Гракха Бабефа. Нет, уважаемый Герцен, оставьте иронию. Здесь подлинное бесстрашие, предельные честность и откровенность. А какая глубина проникновения в человеческое сердце! Социализм был, есть и будет феноменом принудительным. Спарта, монастырь (откуда это "все верующие были вместе и имели все общее"?), казарма, к этому списку давно пора добавить и ОЛП, являются идеалом человеческого общежития и прообразом справедливости. Коммунизм — зто не реки с кисельными берегами, текущие млеком и медом, а жестокое, насильственное, принудительное равенство. Справедливость и дисциплина. Каждый сверчок знай свой шесток и не высовывай голову выше других, не тяни, подлец, на себя одеяло. Один за всех и все за одного. Ныне мы присутствуем при рождении новой системы связей, новой земли и нового неба. Новое, правда, вылупляется в несовершен­ном, убогом, уродливом, неприглядном, как Золушка, виде, в пугающем глаз арестантском бушлате и тяжелых, неудобных кордах-мокроступах. Но за карикатурно-кошмарной оболочкой скрыта гениальная, предвечная идея, а ей-то суждено расти, развиваться, бухнуть, разрастаться, цвести, энтелехтироваться, захватывать, побеждать народы, царства, материки и континенты, объединить человечество в одну семью, победить мир, актуали­зироваться в тысячелетнее царство железной справедливости. Нигде и ни­когда так полно и глобально не проступали обетованные, истинные черты социализма, как в ИТЛ. Придите, страждущие и обремененные гордостью, завистью, тщеславием — здесь успокоитесь вы! Нет частной собственности. Нет и личной! Ничего нет. Кое у кого сберегся еще с воли свитер, фуфайка какая-нибудь, сапоги, как у Бирона, как у Глядовского, офицерский китель, галифе, но это мелочь, недоразумение, отклонение от надлежащего закона всеобщего равенства и не делает большой погоды, бесконечно малая величина, которую безболезненно отбросим. Те, кто в лагере давно, к примеру, сосед Краснова, забыли и думать о манатках, которые не положены по форме. Лагерь не знает подлых денег. Осуществилась великая мечта солнеч­ного Мора: "Даже сама бедность, которая, по-видимому, одна только нужда­ется в деньгах, немедленно и неукоснительно стушуется и слиняет с совершен­ным их уничтожением". Те же страстные глаголы слышим мы в раскатистых и разрывающих даль и горизонты пророчествах Бабефа: "Деньги отменя­ются!". Зэк, выполнивший трудовую норму, получает законную сладкую пайку — 600 граммов черного хлеба, вывешенную точно, на аналитических весах, и бесплатное питание в общественной столовой. Пайка — святая святых! А невредные фигли-мигли, гроши подбрасывают вам в таком мизере, что их и под микроскопом не увидишь, изучать надо. На спички, на курево. Свое, что задержалось у вас с воли, вы обязаны сдать в каптерку. Носить не имеете права, если оно и сохранилось. Вам выдадут по окончании срока. Глядковский, согласитесь, исключение, подтверждающее закон. Подумать только, не поверишь, всё, как в "Утопии"Мора. Изумительные, потрясные и очевидно, что далеко не случайные совпадения. Внешний вид одежды "различается в соответствии с полом". Это у Мора, и у нас. Но здесь Мор недодумал. Мне кажется, это излишество. Не должно быть ни мужского, ни женского пола. А что хорошо, то хорошо, ничего не скажешь: "Покрой оста­ется одинаковым, неизменным, постоянным, вполне пристойным для взора, удобным для телодвижений и приспособленным к холоду и жаре". Все по­стрижены наголо, и волосы носить не разрешается. Как в армии. По тем же соображениям: гигиена и так далее. Не вижу ничего плохого. Для жен­ского пола, впрочем, лагерь делает исключение: волосы не стригут, оставля­ют им красоту. Поблажка, отступническая, надо думать, временная. Равен­ство так уж равенство, и женщин следует стричь наголо. В "Утопии"Мора все ложатся и встают в одно и то же время. И у нас! Потрясающе! Мы встаем в шесть утра под звуки гимна, на скорую руку одеваемся, поспешно, как угорелые, застилаем постель, умываемся, справляем там нужду, а вот уж ноги сами несут нас в столовую для принятия пищи, а затем они топают к вах­те. Всегда в один и тот же час распахиваются тяжелые ворота лагеря. Вот нарядчик пошел кукарекать наши фамилии, отдает шестерке карточки отказ­чиков. "Все! — рапортует маршал.- Двое в законе". Надзиратели не спеша пересчитывают бригадников, затем бригаду принимает начальник конвоя, снова-здорово считает, затем святая, напутственная, утренняя и вечерняя, вливающая в души свежесть, жизнь, реализм, молитва: "Шаг вправо, шаг влево считается побегом, конвой стреляет без предупреждения! Понятно?". И бригады сбившимся строем, напоминающим стадо, валят в рабочую зону, к своим производственным участкам. Труду в лагере отпущено десять часов. Все остальное время, что набежит за вычетом обязательного труда, трапезничание в общественной столовой и сна, предоставляется для личного . употребления зэку, но при этом надзиратели зорко следят за тем, чтобы не имело места непозволительных злоупотреблений, "излишеств и всякого рода нелепых, губительных и._ гибелвд^х забав"(Томас Мор). Это же так есте­ственно, что в лагере запрещены наркотики, дурманы, чифиры, божии трав­ки, планчики, страшные спиртные напитки, азартные картишки и т. д. Но допускаются организованные культурные развлечения. Раз в месяц вертят кино. Существует в "Утопии"и особая бригада, в которой собраны натуры художественные, таланты, артисты. Они избавлены от физического труда, а заместо работы готовят развлекательные и назидательные спектакли, кон­церты. Не очень ясно, как Мор отнесся бы к культбригаде? Зачем искусство? Если не считать нравоучительного, дидактического агитационного аспекта искусства, то занятие это весьма и весьма сомнительно, двусмысленно, неблагонадежно. На это указывают и божественный Платон, и Кампанелла, и Чернышевский, и Толстой. Ведь что не полезно, то вредно. Концерты культбригады посвящены критике тех, кто в условиях лагеря отлынивает от обязательного физического труда, а попросту — темнит, мастырит, фило­нит. Следует признать, что эта критика не очень-то убедительна: сами-то ар­тисты избавлены от физического труда. Возможно, следует быть более после­довательным: запретить культбригаду, ограничиться самодеятельностью. В десять вечера в "Утопии"замирает жизнь: отбой — о чем зэки оповеща­ются троекратным ударом по рельсу, подвешенному на столбе около КВЧ. Одновременно в бараке вам угрожающе подмигнет лампочка. Лампочка, как вы помните, мигала нам и в следственной тюрьме. Радио после отбоя отключается, и все мы, зэки, одновременно и дружно задаем храпака. Игры, чтение, тары-бары после отбоя наказуются, изолятор запросто можно сло­вить. Надзиратели зорко следят, чтобы во время, отведенное под сон, наш брат зэк не куролесил и не колбасил. Мор считает, что на сон достаточно вось­ми часов. Наполеон спал четыре часа в сутки. Новичкам и всем тем, кто ухайдакался на работе, разрешается залечь на нары и уснуть еще до отбоя. Население лагеря разбито на бригады. Во главе бригады — бригадир или, как его подобострастно величают, маршал. Он физически не работает, а сле­дит за дисциплиной в бригаде, погоняло. Бригадир назначается лагерной администрацией, а не выбирается. Крепкий, хороший бригадир — это клад: он, конечно, понуждает к работе ленивых и нерадивых, а такие очень даже в большом изобилии в каждой бригаде (зэк не любит упираться, хитер и лу­кав), но и кормит бригаду. От него зависит, хорошо ли закрыт наряд, а зна­чит, сколько перепадет бригаде дополнительных мисок каши. В критиче­ские минуты бригадир сам встает на ответственный, горящий участок, вели­колепным примером заражает, захватывает, увлекает за собою вечно сонных бригадников: "Эй, навались! Нажали!". Все веселеют, готовы в лепешку рас­шибиться. "Маршал на раму встал!" Откуда и силы взялись? Накопившаяся усталость растворяется в новом порыве. Работа спорится. Бригада имеет пря­мое сходство с русской общиной, которую, не лишне помнить, боготворили как славянофилы, так и Герцен,-Чернышевский, народники, видели в ней за­родыш, росток социализма. А эта самая община возмущала, бесила Петра Аркадьевича Столыпина, и он приписывал ей всю русскую дрянь, все русское зло, лень и бесхозяйственность. Со своей точки зрения он даже прав. Для вящей справедливости будем мертво помнить, что в лагерной бригаде больше общности между ее членами, чем в миру, в крестьянской общине, и, пожалуй, она даже напоминает семью, большую трудовую патриархальную семью: бригадники повязаны друг с другом не одним производством, но, как в семье, как в первых христианских общинах апостольских времен, всем бытом, всей жизнью. Никто не обособляется, не замыкается в своей конуре. Женская зона, мужская, но на производстве работают все вместе, а женщины, как и в семье, как и у восхитительного Мора, "как более слабые, выполняют более легкую работу". Распределение по бригадам зависит от физической предрасположенности зэка, что выясняется немедленно из личной беседы с начальником ОЛПа или с его замом, а чаще распределяет сам нарядчик. Больные освобождаются от работы. Освобождение, как всем хорошо извест­но, дается врачом. Утопия отнюдь не выдумка фантазеров, а дитя жизни, трудное дитя. Но в то же время следует сказать, что это самое реальное и перспективное, что создала современность. Хотя в первосущности ОЛП неру­котворен, но, это отнюдь не означает, что. его формы сложились стихийно и случайно; напротив, это осуществленный идеал, и над его осуществлением, по легенде, которую из уст в уста передают старые лагерники, хорошо пора­ботала гениальная еврейская голова Френкеля. Не должно нас смущать и сбивать с толка, что внешние формы лагеря порою приобретают гротескные очертания. Если подумать, это в природе вещей, символизирует рождение, рост, которые, как известно, всегда болезненны. Юное, новое, перспективное пробивается робко, неуверенно, а если невзначай по внешним формам при­нимает отталкивающе страхолюдное обличье, то будем мужественны, прео­долеем предрассудки и предубеждения, буржуазный либерализм, гуманисти­ческий треп. Прослежу на примере, насколько тесно жизнь и быт лагеря повя­заны производством, его жизненным ритмом. Режим и инструкции ГУЛАГа требовали быстрого и крутого слома устоявшегося лагерного уклада: из соображений сугубо политических считалось, что зэки должны жить в бара­ках не побригадно, а постатейно, что логично. Ядовитая, чумовая 58-я не мешалась с бытовиками, которые хотя и преступники, даже матерые порою, но не совсем отпетые, рано или поздно, несмотря на астрономические сроки, должны возвратиться на волю, перековаться, снова влиться в жизнь. И вот нас всех раскидали по статейным признакам, а тех, кто по глупости брыкался, упрямился, уклонялся от переселения, наказывали: ШИЗО. Приказ ГУЛАГа, Москвы; ничего не попишешь, исполняй, повинуйся. А чем эта угрюмая воля разрешилась? Неразберихой, глупостью, неудобствами. Бригадир груз­чиков канителится полночи, мыкается, шныряет по ОЛПу, свистая заспав­шихся бригадников в разных бараках; путается впопыхах, бесчинствует, хватает за ноги не тех, не своих. Грузчики стали прямо-таки непристойно опаздывать на погрузку. Участились простои железнодорожных вагонов. Прореха на прорехе и прорехой погоняет. А план давай! И вот первоначаль­но для грузчиков сделано рискованное послабление, в нарушение приказа Москвы: собрали их всех, независимо от статей, в один барак. Продиктовано интересом дела, производства. А вслед за грузчиками и другие бригады дружно искали общности, собирались в одном месте для жития. Реформа захлебнулась, все, как говорится, вернулось на круги своя, к старым, прове­ренным практикой реалиям. И вновь лагерь возродился, зажил по старым за­конам и нормам. .

Поделиться:
Популярные книги

Гром над Империей. Часть 1

Машуков Тимур
5. Гром над миром
Фантастика:
фэнтези
5.20
рейтинг книги
Гром над Империей. Часть 1

Камень Книга седьмая

Минин Станислав
7. Камень
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
6.22
рейтинг книги
Камень Книга седьмая

Ох уж этот Мин Джин Хо 2

Кронос Александр
2. Мин Джин Хо
Фантастика:
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Ох уж этот Мин Джин Хо 2

Все не случайно

Юнина Наталья
Любовные романы:
современные любовные романы
7.10
рейтинг книги
Все не случайно

Газлайтер. Том 2

Володин Григорий
2. История Телепата
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 2

Ритуал для призыва профессора

Лунёва Мария
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.00
рейтинг книги
Ритуал для призыва профессора

Золотая осень 1977

Арх Максим
3. Регрессор в СССР
Фантастика:
альтернативная история
7.36
рейтинг книги
Золотая осень 1977

Камень. Книга шестая

Минин Станислав
6. Камень
Фантастика:
боевая фантастика
7.64
рейтинг книги
Камень. Книга шестая

Генерал Империи

Ланцов Михаил Алексеевич
4. Безумный Макс
Фантастика:
альтернативная история
5.62
рейтинг книги
Генерал Империи

Мама из другого мира. Дела семейные и не только

Рыжая Ехидна
4. Королевский приют имени графа Тадеуса Оберона
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
9.34
рейтинг книги
Мама из другого мира. Дела семейные и не только

Путь Шамана. Шаг 4: Призрачный замок

Маханенко Василий Михайлович
4. Мир Барлионы
Фантастика:
фэнтези
рпг
попаданцы
9.41
рейтинг книги
Путь Шамана. Шаг 4: Призрачный замок

Отмороженный

Гарцевич Евгений Александрович
1. Отмороженный
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Отмороженный

Идеальный мир для Социопата 7

Сапфир Олег
7. Социопат
Фантастика:
боевая фантастика
6.22
рейтинг книги
Идеальный мир для Социопата 7

Бестужев. Служба Государевой Безопасности

Измайлов Сергей
1. Граф Бестужев
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Бестужев. Служба Государевой Безопасности