Железная дорога
Шрифт:
Специальный посланник, пропавший на неделю, потом две недели рассказывал всему Гиласу, что Бахриддин — это море веры, купил у казахов 4 холма и одну лощину за Черняевкой у Шараб-хоны, что на один холм садится он сам, на другой сажает своего противника под навесом, по двум оставшимся рассаживает судей, секундантов и болельщиков, а посередине — в лощине устраивает этот самый свирепый собачий бой.
Рассказывали, что несколько лет и месяцев понадобилось для того, чтобы пес Бахриддина по кличке Лабон стал необоримым в округе от Арала и до Урала, от Памира и до Приморья, после чего он заклал своего непобедимого Лабона среди четырех холмов Шараб-хоны, и по указанию первого секретаря этих мест, выправившего свой бюджет, благодаря нахлыву болельщиков, породивших новую инфраструктуру и рабочие места, четыре холма вместе с лощиной посередине были оцеплены навсегда надписью «Стой! Опасная зона!»
И вот
Итингдурман, сочинг занжирини буйнимга махкам кил [30] …надумала собрать к себе лучших собаководов среди местных корейцев, дабы хоть как-то помянуть изысканной собачьей кухней короля псов, закланного королем песен, и опять отправила гонца в Город — оказалось, что Бахриддин — гордость веры, удалился теперь в гордое отшельничество. Он никого не принимал, читая день и ночь классические тексты, которые он раньше пел на свадьбах за деньги, за деньги — назначенные хозяином свадьбы, за деньги — всовываемые в карманы, за пояс, под тюбетейку и даже в резонаторскую дырку его тара, как в почтовый ящик, за деньги — дождимые над ним его бесчисленными обожателями всех трех полов.
30
«Я твоя собака, привяжи покрепче к цепи своих волос» (Бабур)
Теперь он читал старинные рукописи и понимал их сокровенный смысл, раскрывающий ему глаза, казалось бы на себя самого… Три года и три месяца читал он эти толстенные книги, собранные им по всем кишлакам и аулам, пока не стал разбираться в них лучше всех филологических институтов и музыкальных училищ во главе с Хамидом Сулейманом и Юнусом Раджаби. Он поседел от своего знания и решил поведать это знание людям…
При его собранных манускриптах будто бы создали институт рукописей, а он обернул их смысл в голую оболочку своего измудревшего голоса. Время его решения пришлось как раз на отъезд Муллы Ульмаса-куккуза в Америку по тому самому настоянию Пинхаса Шаломая и по той самой рекомендации учителя математики Солженицына. Раздираемая каверзной проделкой этого проныры Пинхаса, заплатившего ей в свое время за паспорт на имя Петра Михайловича Шолох-Маева золотыми украшениями с последней жены бухарского Эмира, обнищавшей в Кермине, а теперь вот отплатившего ей выкраденным мужем и через своего племянника последней вестью о том, что будто бы Устоз покрасил волосы иранской басмой и опять вышел в люди; так вот, раздираемая этими двумя чувствами, постаревшая, но не сдавшаяся гиласская паспортистка Оппок-ойим — родная сестра видного большевика Октама-уруса, заработавшего к тому времени за долголетие Орден Дружбы Народов, решила объединить эти два противоречивых чувства в одном: она вышла на пенсию, и чтобы оплакать все разом, опять послала гонца к Бахриддину, поставив на кон то самое золото с последней жены бухарского эмира, полученное ею за зарубежный предпоследний паспорт Шолох-Маева.
И вы знаете, по всему Гиласу, как молния, как гудок стародавнего кагановичского паровоза, разлетелась, разгромыхалась, распростерлась эта новость: Бахриддин — море Оппок-ойимовской веры — едет в Гилас! Срочно разменивались деньги на мелкие, дабы большее количество раз подходить к кумиру с порцией признательности за талант — вот тогда-то побочный сын Умарали-судхура от жены Кучкара-чека — Эргаш-Юлдаш и набрал свои два мешка тысячерублевых купюр, которые потом, через семь с половиной лет горели при пожаре, покрывая Гилас запахом влаги и плесени…
Сама Оппок-ойим пригнала с шерстьфабрики бригаду татарок во главе с Закией-ногайкой на побелку и покраску дома, двора, деревьев. Закия-ногай — дочка видного джадида из Крыма, приехавшая в свое время сюда обучать местных женщин грамоте и новой жизни, но кончившая свою собственную непутевую — мойщицей на шерстьфабрике, почему-то вспомнила, что когда к ним в Крым на заре века приезжал к её отцу выдающийся певец этих мест — Домла Халим, её отец купил по такому случаю рояль, который весьма понравился хофизу: между педалей он ставил свою палку, на пюпитр складывал очки и четки, а на саму огромную поверхность — чалму и чапан; и тогда воодушевленная Оппок-ойим сняла с хлопзавода бригаду грузчиков-осетин и выторговала у директора капланбекской свинофермы корейца Чень-Дука, которого она в свое время сделала казахом Ченьдукбаевым, рояль «Рёниш-1911» доставшийся тому вместе с правлением свинофермы от местного немца, высланного после войны в Германию.
Пока осетины доставляли этот рояль, отвезя взамен в опустевший кабинет Ченьдукбаева биллиардный
И вот когда деньги были наменяны, а карманы тех, у кого с ними было не особенно густо, углублены в штанах настолько, что в них можно было прокопаться весь вечер, будто бы ища ту самую запропастившуюся пачку, приговаривая при этом вбок: «Да, Бахриддин сегодня не тот! Вот запереть бы его один на один и записать на магнитофон под самое утро!», когда, наконец, краска потолка, штакетника, скамеек на 2375 взрослых жителей Гиласа, кроме того, и белоснежная краска закрашенного рояля «Рёниш-Хацунай» подсохла, утром того дня, впервые в истории Гиласа, разыскивая дом Оппок-ойим, который знала всякая собака, на новенькой ГАЗ-21 у чайханы сына Умарали-судхура появился гонец Бахриддина. И через два часа по Гиласу разнеслась весть об инсульте Оппок-ойим. Но это отдельная история.
Здесь же осталось рассказать, что ей после случившегося полупарализовало ноги, и когда она достигла глубокой старости, так и не дождавшись ни Бахриддина, ни Муллы Ульмаса-куккуза, можно было видеть, как преданная ей Закия, восстановившая благодаря Оппок-ойим фамилию своего знаменитого отца, и теперь получавшая специальную пенсию с месячным продовольственным пайком из макарон, тушёнки и черного перца, возила старушку в детской коляске вдоль по всему Гиласу, и даже на Кок-терекский базар по воскресеньям, и Оппок-ойим, обвязанная по всем своим 360 жилам тряпочками, платочками, бинтиками с деньгами, развязывала их то у киоска газ-воды толстухи Фроськи, по которой сохло все мужское население Г иласа, то у мясника Толиба, подкладывавшего за расспросами о житье-бытье собачью кость в середку демонстрируемой мякоти — и то в отместку за своего пенсионера-брата, то у сапожника Юсуфа, писавшего все время вскрытную за будку Хуврона-брадобрея, так что будка поросла сперва мохом, а теперь плющом, так и развязывала Оппок-ойим то одну, то другую подвязочку, рассчитываясь с этим миром и все более облегчаясь наподобие священного дерева, и возвращаясь все в той же детской коляске, подталкиваемой поперёк рельс, а потом по кривым гиласским переулкам Закией-ногайкой, и вернувшись домой, но, не выгружаясь из коляски, Оппок-ойим брала в руки то фотографию и единственное письмо своего скиталого мужа Муллы Ульмаса-куккуза, обреченного учить могучий русский на Брайтон-бич, а то свой единственный и неизменный паспорт с фотографией, на которой она была бела от природы, но не от старости, и плакала сухими глазами, пока Закия, негнущимися и дрожащими от Паркинсона пальцами, тыкала по проступившим от времени черным клавишам, набирая нехитрые татарские мелодии своей далекой юности…
Глава 10
В зарослях тутовника, простиравшихся между тонкой линией первых домов улицы Папанина с одной стороны, и корейской махаллёй с другой, было несколько инжировых кустов, о которых знала лишь старушка Бойкуш (ее некогда заводил сюда Толиб-мясник) и её соседка Зеби — жена одноглазого Фатхуллы-фронтовика — ума, совести и чести махалли. И вот когда они вскрытную ото всех пробрались будто бы справить свою нужду, а на самом деле стали наслаждаться этими райскими плодами, под которыми Толиб-мясник рассказывал подслеповатой Бойкуш историю Адама и Евы, издалека их окликнули. То была кореянка Вера. А может быть Люба. Или Надя.
— Улгур, бу ердаям топиптия! [31] — выругалась Бойкуш. И мгновение спустя громким голосом позвала:
— Хай, буёкка келинг! Бирга анжир еймиз [32] ! — и тихо добавила, обернувшись к Зеби:
— Всё равно сама уже идет…
Глава 11
… Этот бесконечный разговор стариков убаюкивал мальчика своей потусторонностью, подобной тому сонному свету, который зависал зимними ночами над керосиновой лампой, когда они всей семьей садились выщипывать семена из хлопка, и бабушка, примеряя обрезок сатина к медленно растущей кучке ваты, тихо напевала:
31
— Треклятая, и здесь разыскала!
32
— Хей, идите сюда. Будем вместе есть инжир!