Железная кость
Шрифт:
— И тебя, и тебя!.. — полетело ему под давлением в спину. — З-з-заломаем! Р-раздавим! И проедем вперед! Ты не думай, что бога за яйца поймал!.. — испускал Шигалев от лица высшей силы, сам ничто, но в составе многоклеточного организма — и умней, и сильнее Угланова, верил в это… небезосновательно. Сколько он уже слышал, Угланов, таких вот «р-раздавим!» из своих сапоговых и гусеничных вмятин… И прошел уже метров на сорок вперед, отключив звуки канализации, и уселся согласно табличке за овальным столом из мореного дуба между липецким металлургическим князем Валерой Клюевым и заставочным, свадебным генеральным директором «обобществленного» ОАО «ОМК» Витей Зюзиным (руки Вити тряслись непрерывно, всегда, и не верилось, что покойник способен на такие приметные сокращения мускулов и страх перед будущим; уж кто-то, а вот этот легший под федералов, представлялось Угланову, должен быть постоянно спокоен, как Марья-искусница во владениях морского царя).
Не во плоти, а лишь трехмерным призраком в естественных цветах, на огромном экране возник президент, и поехало: тарифы ЖКХ, рабочие места, износ жилого фонда в Западной Сибири, сплошные аномалии тектонической активности на федеральных трассах «Дон» и «Енисей», исчезновение средств бюджетных фондов, «…и мне кажется, кто-то из нас не справляется: или вы, или я»… Изучая подкожные голубоватые речки на своих длиннопалых ладонях, он, Угланов, все слышал, прокатывал, считывал, что спускал президент во все точки российской земли на восьми часовых поясах, сахалинской ночью, кенигсбергским рассветом,
Президент, постальнев голубыми глазами, отчислял из живых губернатора Козыря:
— Все никак не налопаетесь? Что вы мне тут лепечете: нет у вас денег? А где? Где деньги, Зин? Мы вам дали возможность сократить отчисления в федеральный бюджет — так сказать, эксклюзив вот с подачи господина Угланова, чтобы все эти средства оставались у вас регионе… Ну и где расселение аварийных домов? Каждый раз в регион выезжаю — мне люди говорят одно и то же: посмотрите, как мы тут живем. Уже просто дома под откос на глазах у вас лично сползают, потому что «Руссталь» расширяет карьер… — И мгновенным переводом сверлящей холодовой струи на Угланова: — Покажите, пожалуйста, мне Угланова там. Подключайтесь давайте, Артем Леонидович. — И услышали все: у «него» есть претензии, у «него» могут в принципе быть к автоному стальному претензии; пронеслось по нейронам, по сросшимся клеткам силовых и административных структур: вот кто следующий в очереди на «его» недоверие. — Ваша, ваша, Артем Леонидыч, идея была. Вы у нас самый главный сторонник свободы региона от центра. Хорошо, есть у вас результаты. Создаете рабочие места в регионе, и рабочие на ваших заводах довольны. Но за счет вот чего этот рост и зарплаты? За счет тех, кто работает на других предприятиях, не на вашей «Русстали»? И чего мы имеем? Больницы, в которых не лечат. Или школы, в которых не учат. Отчисляете деньги в бюджет областей, а потом они снова от такого вот Козыря к вам в казну возвращаются? Есть такое, скажите? Или злые наветы? Это Козырь у нас там не умеет работать? А вы лично все делаете целиком по закону? По закону, мне тут говорят. Хотя я бы подумал и все-таки дал надлежащие распоряжения соответствующим органам… — ледяная струя пробуравила шкуру до чего-то в Угланове, запустившего первый простудный озноб и заставившего у себя заподозрить под шкурой последствия давних сквознячков на промокших от потной работы рубахах, — …разобраться как следует, что за черная это дыра — специальный внебюджетный фонд администрации. Сергей Степаныч, Виктор Александрович, поручаю вам лично разобраться вот с этим хозяйством. Все у вас по закону, Артем Леонидыч, — нет вопросов, живите спокойно.
Первые признаки простуды налицо, заболел, подхватил ОРВИ государева недоверия и подозрения, и осталось — немедленно! — выяснить, прокачать, продавиться до сути: насколько серьезно и какие нужны будут антибиотики, чтобы не околеть или просто прочистить заложенные носоглотку и грудь; тут пока, как в пустой, только что заведенной медкарте, был перечень и пока не подчеркнуто нужное… и с устоявшим, не обваренным, не покоробленным лицом, не задрожавшими руками, он все же вздрагивал под ребрами от нетерпения и жажды гона, как легавая, потерявшая ясно прочерченный след, — напасть и ринуться сквозь сучья напролом за пониманием, что «он» хочет от него, что это было вот сейчас — только щелчок ему, Угланову, укол, не проходящее месяцами ощущение укола в позвоночник, чтоб «поскромнее себя вел», или уже команда псарне: разорвать!
«Он» — аккуратный и холодный машинист, не сумасшедший, не фанатик подавления всех возомнивших о себе и наглых, «он» понимает, что углановское дело — титановая спица в разбитом костяке промышленности русских, на это он, Угланов, и закладывался, это и было веществом его неуязвимости и неприкосновенности — та сталь, которую он производит для страны и экспортирует в семьдесят стран мира. Но вот сейчас он понял, что не понимает, чего на самом деле хочет президент, не понимает, как он думает. Вот он, Угланов, думает о проке, о богатстве земли как о единственном или хотя бы главном президентском целеполагании, а этот вот — изображение на плазменной панели, быть может, думает о самосохранении, об абсолюте своей силы, который он, Угланов, ставит под сомнение, тем, как ведет себя, как дышит, как растет. Да и при чем тут президент — всего один, придавленный плитой обязательств угодить всем без изъятия русским человек, пусть хоть и первое, но все-таки лицо, от которого явно зависит не все и во сто крат на самом деле меньше, чем от лохматого вождя неандертальцев в жизни племени; «он» — на самом верху, но «он» тоже — только клетка в составе, только лобная доля в силовой ЦНС, управляет, решает, но и подчиняется целому, так, как мозг подчиняется брюху, инстинктам: не позволит нажраться телесному низу — что-то недополучит он сам; эта вот вертикаль мыслит только как целое, в силовой вертикали все кормят друг друга снизу вверх по цепи, но и сверху вниз тоже: надо псарне подбрасывать, разрешать отгрызать от таких, как Угланов, куски, а иначе раздельные позвонки в вертикаль не спаяешь и опричной опоры из дворянства не выделишь. И это не «он» захотел, президент, верховная клетка, а «им» захотели: углановской слабости, повиновения… «Они» не допускают ничьего отдельного от них существования, сейчас уже никто не может быть ничьим, сейчас уже каждый — под кем-то, и он это видел, Угланов, — закон: того, кто не встроился, не существует — и чуял как воздух, как воду, как клей, в который затянуты все, с неумолимостью положенного — каждый, но не он, единственный, the special one стальной Угланов, сумевший запустить такую машину созидания, что управлять ей может только он один… Мудак! — отчетливо бездонное презрение к себе плеснуло кипятком в башку и проварило, — да ты просто зашел в 90-х на ненужное и никому не понятное кладбище металлолома, а потом они дали тебе порулить девять лет и смотрели, как ты автономно справляешься, а теперь, когда выжил завод, когда вышел в мировые топ-10, захотелось «им» мяса, нагула, приплода, возросшего на стальных урожаях могутовской аномалии, чуда, — стало можно и нужно стальную машину у него, самодержца, от-обобществить, вот сейчас, когда все в ней построено и запущено, как безотказные, идущие с непогрешимой точностью часы. «Они» же думают, кормушечное быдло, что отменная сталь отливается как-то сама, что и дальше там как-то все поедет само, без Угланова, так же «им», как Угланову, будут рабски служить эти сто тысяч русских железных (и ведь будут же, будут — потому что железные служат заводу, земле, зная только одно назначение: разгонять существом своим сталеплавильное пламя), и не надо ничем будет там управлять и предвидеть крушения рынков, выстраивая будущее, — так и будут пожизненно неуклонно вращаться валки и крениться ковши с первородной сталью. Как же он это все, свой Могутов, любил, как отец, как ребенок отца, и убил бы любого — да и скольких растер, — кто замедлит, ослабит непрерывное это поточное пламя, навсегда ему лично, Угланову, заместившее плоть. И теперь у него, из него это все вынимают. Ну, скорее всего, не завалят, дозволят при заводе пожить — показавшей хорошие результаты подопытной крысой: пусть и дальше он крутит, Угланов, колесики, обращая стальные урожаи в луарские замки для «них»; поведет он и дальше машину одобренным на Совете кремлевских попечителей лоцманом, не спадет он с лица, продолжая так же сытно питаться, но уже навсегда не хозяин себе и железному делу, которому равен.
Страха не было, вещего чувства окончания жизни — навсегда не дрожал, на себе испытавший такие накаты не раз, ощущавший все время излучение Кремля и привыкший к нему, словно к солнечным вспышкам земляные рабы своей тряской сердечно-сосудистой; так и вышел из Белого дома без дрожи, презирая за страх давно легших под Кремль алюминиевых и железных собратьев: все теперь, разбегаясь из зала интернет-конференций и толкаясь в фойе, на него, железяку, смотрели особо, узнавая и не узнавая, с усилием вспомнить: где-то виделись мы или нет? да ну нет, точно нет, не знакомы… с похотливой жадностью и усилием понять, угадать: это рак у него или «лечится»? устоит он, Угланов, вернется в доверие?
Отползет вот сейчас и посмотрит, что они ему сделают — станут покусывать или сразу подкапывать по окружности всей землеройной техникой. Все равно же подъедут обозначить условия: как и кем тебе жить, что из твоей машины будет — «их». Впрочем, разве он будет «делиться»? «Учитывать интересы» — да, а терпеть унижение, уничтожение несвободой — нет. С ней, свободой и властью над собственным делом, — ясен пень, как с беременностью: никаких «полу-полу».
5
Им ничего не говорят сквозь наглухо завинченные двери.
— С решки упал! Вякни мне, падло! Замуровать вас за такое надо вообще! И доходите тут теперь — не жалко. Отошел от скрипухи, муфлон, я сказал! — И дубиналом по стальным полотнам вместо слов, всем затыкая глотки, лай гася взахлебный.
Всех в ПКТ загнали после бойни, кто костылями вот хотя бы еле-еле шевелил и на запчасти уж совсем кого не разобрали, — так и томились по бетонным душегубкам тык-в-притык: где уж тут нары отстегнуть и опустить? — переплывали ночь стоймя, и сутки, и на вторые только сутки жидкой потемничкой подкормили, и на четвертые лишь сутки загремели и пережевывающе залязгали замки, поползла транспортерная лента, стали их выводить под огромное небо, и Чугуева вместе со всеми — в скруте страха и точного знания, что хорошим не кончится, не продолжится жизнь, хоть и в драку не лез и остался в ней чистым. Свет разрезал глаза, ослепил, и прозрели когда — окружал их все тот же плечистый, чернолицый ОМОН: втрое больше нагнали, с дубиналом, с корытами, автоматчиков в масках, и на кровлях чернели по периметру снайперы и пускали своей дальнозоркой оптикой зайчиков — просто «Буря в пустыне» и «Черный дельфин».
И опять ожидание пустое для избивших друг друга придурков — так и стынут в шеренгах, покачиваясь от бессонной, дурной долгой слабости, ничего не желая уже, только б кончилось все поскорее. Наконец, офицеры выходят к ним, стаду, — все полковник к полковнику, звезды большие, и хозяина нет вместе с ними, начколонии полковника Требника, только кум, капитан Елисеев, семенит наравне, но не вместе с комиссией, из рядов исключенный и обратно не принятый.
— Не можешь?! Слаб?! Боишься?! — превратив глаза в сверла, орет на него чрезвычайный полковник. — Ведь конфликт назревал, видел ты, отвечай! Почему не докладывал?! На самотек пустил все втихаря!.. — И уже двинул к зэкам, стерев своим криком капитана из памяти бесповоротно, — жирномясый, одышливый, со сведенным подковой ртом и тяжелой брыластой мордой цвета петушиного гребня; шел весомо вдоль строя, наливаясь свирепо взыскующей силой и заглядывая зэкам в немые, обращенные внутрь глаза, резко остановился — напротив Чугуева! примечая разбитые в драке костяшки: не спрячешься! — посопел и, давя на Валерку глазами, начал с мукой выталкивать: — Значит, так, заключенные! Лично я убежден в том, что многие тут из вас не пропащие люди. Я уже ознакомился — и по личным делам сделал вывод: есть такие, которые честно отбывают свой срок и хотят возвратиться к нормальной человеческой жизни. Я сейчас обращаюсь к таким. Понимаю: до этой вот крови просто вас довели. Та группа уголовников, бандитов, которую тут сколотил вокруг себя авторитет Сластенин, он же Сладкий. Они вас прессовали по-черному, и начальство колонии на это смотрело сквозь пальцы. Покрывало вот этих бандитов, чего уж таить! И начальство колонии будет наказано! Все виновные будут — с максимальной жестокостью! Но! Трое суток назад здесь случилась трагедия. Трое заключенных погибли. Тридцать шесть тяжело пострадали. И те, кто это сделал, тут сейчас среди вас! Тот, кто лично взял в руки железку и лично ударил! Тот, кто первым сказал: бей спорт сменов или бей мужиков! И я спрашиваю вас: эти люди должны быть наказаны?! Обращаюсь ко всем, кто еще не забыл слово «совесть»! Обращаюсь ко всем, кто мечтает вернуться домой, к матерям своим, женам, к тем, кто хочет с себя навсегда снять клеймо уголовника! У кого вся душа изболелась от того, что он только всего один раз оступился! — И глядел на Чугуева, словно в нем прозревая такого и морщась от сильного сострадания к нему. — И если кто-то что-то видел, что-то знает — я лично обещаю каждому защиту и всестороннее участие в судьбе! Молчите? Слабите?! Что с вами посчитаются, боитесь? А что себя, себя своим молчанием топите?! Никто из вас не видел, кто ударил человека арматурой, — так, значит, били все! Это в группе, ребята! Вы хотите, чтоб я вас под эту статью? Через каждого третьего чтоб по новому сроку?! Я могу вам устроить! Кто сказал «беспредел»?! — оскорбленно и бешено заозирался, убивающе глядя на всех как на самое подлое, смрадное зло. — Кто сказал «ничего не докажешь»? Да вы сами уже на себя показания дали! Кровью, кровью себе новый срок подписали! — И, смирив в себе гнев, отревев истребителем в штопоре: — Дураки! Я ж помочь вам хочу! И найти виноватых, подонков, мокрушников! Укажите их мне! Все поедут на крытку, кого вы боитесь! И живите спокойно себе. Безо всяких накруток срока свои честно доматывайте! А будете молчать — я вас предупредил… Вот ты! — в Чугуева опять воткнулся, выделяя. — Выйти из строя, заключенный! Доложиться по форме!
И, сделав шаг, как с крыши, на ладонь, уперся взглядом в грудь полковничью, как в стену, и забубнил затверженное, кто он, с тоскою выпуская из-под сердца свою радиоактивную сто пятую статью и этой сто пятой себя неумолимо осеняя.
Полковник от сто пятой вконец окаменел, ужаленный, прожженный непримиримостью ко страшному падению человека:
— А вот и расскажи! В чем лично ты участвовал. Где был три дня назад ты лично, отвечай! Был на промзоне, был?!
— Так я там каждый день, на промке, на бетоне… Башку свою вот только руками закрывал, чтоб палками ее не раскололи… А кто на нас набросился, так эти, каратеки, а кто из них там кто, поди вот разбери, все ж они, чурки, на одно лицо… — легко выплевывать, по сути, только правду в пытающие зенки властной силы, и все равно дрожала в нем с паскудным воем продетая сквозь позвонки тревожная струна, и на себе уже почуял чей-то взгляд, как бы рентгеновский и останавливающий кровь, и, замолчав, отпущенный полковником, вернувшись в строй безликих, безымянных, нашел средь прочих офицерских лиц одно простое и вроде бы ничем не примечательное, стертое — мужичка невысокого чина, который терпеливо простаивал должное только в третьем ряду чрезвычайной комиссии, почти заслоненный плечами и калганами старших. И глядел на Чугуева он только с кислой тоской, понимающе так, словно знал, как паскудно Чугуеву в эту минуту и что мучается он ни за что: я и сам, друг, терплю — ну и ты потерпи, знаю правду твою, понимаю твой страх: что помечен ты этой своей сто пятой и напрягся сейчас, что она, та мокруха, к тебе новые беды притянет; вижу, ты этой бучи на зоне больше всех не хотел и в нее своей волей ни за что не полез бы; мало, что ли, таких со сто пятой, как ты, — только раз и ударили без желания убить, и душа в вас живая, и кровит она в вас, непрерывной тоской по загубленной чистоте истекая.