Железная кость
Шрифт:
— А не думал ты, что эту сделку они могут свободно докрутить и без нас? Ты, Угланов, все им подготовил, распахал целину под посев? Или просто физически снимут нас с тобой с пробега, тормознут на маршруте, и пока мы тут будем топтаться, индус все назад отмотает? — Ермо, как и всегда, — и правильно — не верил в бесповоротное выздоровление «Русстали», в изобретенную Углановым сверхновую вакцину — не для нашей иммунной системы, обращения крови. — Я что хочу сказать, ты только пойми меня правильно… — и увидел все сразу Угланов в глазах у последнего старого друга: полыхающий, не отстающий треск валежника под сапогами, лай и хрип распаленных горячей явностью следа собак, и почуял впервые с такой осязаемой силой текущую от Ермолова, вне разумения, дрожь, просто слишком глубокую, чтобы проявиться в лице и в руках, да и даже не дрожь, а отчетливый, проникающий властно в Угланова запах — запах раненой малости, слабости и потребности жить на свободе, еще более явный, настырный оттого, что он тек от здорового, только-только вступившего
2
У него с его матерью было, кстати, — никак. Только Ленька один их скреплял — навсегда. Он, Угланов, не вытерпел — так хотелось ему раздавить, никогда не включать этот голос, оскорбленно-прогорклые губы, шипение, молчание, любую, в общем, форму присутствия бывшей жены в своей жизни — и без спроса забрал Леонида к себе в первый день обрушения каникул: я такое тебе покажу, мы с тобой такие увидим места, по которым не ступала нога человека, и пилот за штурвал тебя даже возьмет, ну а маме потом позвоним, из Могутова. Это что значит «против»? Ты мужик вообще или кто?
Аллин голос настиг его в воздухе: «Где ребенок?! Ты выкрал ребенка! Что ты делаешь со мной?! За что?! Я с ума тут от страха схожу! Так не будет, ты понял?! Пока я жива! Я не дам тебе так надо мной издеваться, я живой человек! Леньку сделали не на твоем комбинате! Это я его сделала, понял?! Он тебе не игрушка с доставкой на дом: захотел — заказал, надоел — отослал, и полгода ребенок: „где папа, где папа?“. А такой у нас папа! Нет меня в твоей жизни? Рядом с сыном своим меня видеть не хочешь? А где ты в его жизни, ты, ты?! Ты же даже не папа воскресного дня. Папа раз в пятилетку, оторвешься когда от своей синергии и взрывного, блин, роста, и скажи, что не так!»
«Ты погавкай еще мне, погавкай! Вообще никогда не увидишь!» — полыхнуло, накапав, и врезал, лишь бы только заткнуть, вырвать жало, но и выпустил, вырвалось, как из топки, решенное: навсегда ее вытолкнуть из своей жизни с сыном. Прав Ермо бронебойно, — может, может случиться такое, что придется ему уползти на чужбину, нужен Ленька ему будет «там»… И она это ясно почуяла, Алла, все оскалы и стойки его изучив, различая по голосу, лаю, где пустая, нестрашная, даже в радость ей, злоба, а где сразу же в действие переходят слова. Побежала в милицию, в ОВД «Горки-10»: муж похитил ребенка, неизвестно, где прячет, может вывезти сына в любую минуту из страны вообще. «Ну а кто у нас муж? — и услышав: „Угланов“, оглохли и включили ей автоответчик: — Ну не может отец выкрасть сына. У кого, у себя? Чтобы сделать с ним что? Позвонить ему можете? Вы же знаете, где они оба находятся. Что вы нам тут морочите голову? Муж лишен ваш родительских прав? Заявление инспектору вы подавали? В опеку вы по месту жительства, опеку обращались? Значит, полное право имеет родитель… Думать надо вам было, прежде чем разводиться. Отношения с мужем беречь».
Алла быстро заплакала, как всегда она плакала, налетая на что-то бетонное, целиком непонятное, говорившее ей: здесь все это твое — «ваше высокородие», «красота» — не работает… и рванулась туда, где она все могла, где ее обожали, — в телевизор, Останкино, в передачу — алтарь и евангелие для пятидесяти миллионов прожорливых пенсионеров и быдла. На студийных диванах расселись все Аллою нагнанные кочевые певицы, разведенки и матери-одиночки детей от мужчин «первой сотни», чемпионы и тренеры сборной России по синхронному плаванию, куаферы-педовки с хохолками и перьями из последних коллекций, депутаты Госдумы желудевого выкорма, адвокаты на сворках, психологи, — и весь этот табор, заслуживающий только прямого попадания авиабомбы, битый праймовый час ковырялся в углановских внутренностях, с упоением своей отвагой покусывал живущего на облаке большого человека: «не мужчина», «поступок, не достойный мужчины». И сама она, Алла, была хороша — с бледно-выпитым строгим и горьким лицом, беззащитной, болезненной кожей, неподкрашенной ниткой губ, темнотой припухших подглазий: «за собой не слежу — мысли только о сыне», нарядилась продуманно в серый чулок из последней поездки в святые места на неделю Высокой… И, давя в себе всхлипы, подрагивая молодым звонким голосом, сдержанно плакала, так что все, разумеется, сразу, миллионы, присевшие жрать из корыта, осудили богатого людоеда и синюю бороду и влюбились в нее, беззащитную и беспримесно правую в материнском порыве к ребенку.
«Мать, мать, мать», «уважение к женщине, подарившей вам сына», «мы сейчас видим прежде всего просто мать… господину Угланову попытаться поставить Аллу хоть на минуту на место его собственной матери…». Ротопрямокишечные. Ничего не имея, от чего было больно взаправду бы, ранних неумолимых болезней родителей и застывших беременностей, жать и жать из себя: от чего бы такого пострадать меж Миланом и Альпами. «Отбирают ребенка», «дался ей такой кровью». Его мать умерла его родами по-настоящему.
Приказал спрятать Леньку в Алмазове — школе для одаренных сирот и оставшихся без попечения родителей: хватит сына стального растить и закармливать как золотого, пусть немного поварится в чистом, стопроцентном лишении любви, пусть узнает, как больно бывает детским людям в зародыше, пусть получит в сопатку за «я — Леня Угланов, это мой отец все тут построил, если я захочу, я могу сказать папе, чтобы он тебя выгнал».
В измерении войны за стальной «Арселор» все решалось сегодня, и летел на собрание акционеров литейного Старого Света принимать эти роды: «тужься, тужься, еще давай! умница!» или в экстренном контраварийном порядке взять скальпель и — кесарево! Очень крупный был плод, очень узкий был таз… понеслись в Шереметьево вместе с Ермо, телефон разрывался, Ермо отвечал на известия с Восточного фронта, повернулся к Угланову с чем-то новым в лице и взглянул, как из ямы, как из лужи разлившейся нефти — не могущей забиться в черной патоке птицей.
— Помнишь Олю Высоцкую? Ушла от нас лечиться от бесплодия. Прихлопнули девчонку на сносях. С таким вот животом, — обрисовал наполненное пузо. — Все следак этот Юрьев, лимита ставропольская, за прописку младенцев живьем будет есть. И вот прямо с порога ей в этот живот: хочешь, дура, в тюремной больничке рожать? Рядом со спидоносками? Сразу с видом на морг? Ну она и захлюпала. Сразу впрудила по всему, что вела у нас, помнишь? И про «Аластэр Траст», и про «Бэнк оф Нью-Йорк». И вот что с нее? Разве осудишь? Маткой заговорила. Есть живот — и мозгов уже нет. Это, Тема, уже через каждую строчку — Ермолов А Ка. И Угланов А Эл через каждые две. Так что свой трудовой контракт с родиной разрешите считать мне расторгнутым. Все, что успел. Так хорошо, как мог. — Вгляделся сквозь искры литейной пурги в железные кости разливочных кранов, в прощальный поклон полных магмы ковшей, в стальные отводы, кишки, животы все время брюхатых динасовых баб, считая от левого края до правого свои безразмерные домны — одиннадцать, возникшие все как одна, как матрешки, из чрева крупнейшей молодки Ивановны, денно и нощно трахаться с которой — как воевать со всей Россией, землей золотоносных рек и неработающей канализации, остервенелой пахоты без роздыха и сорняковой лени без пробуда. — Хорошую машинку мы построили.
— Поговори еще, поговори. Всю жизнь одна извилина: сгорим, Углан, сгорим, — нависая над шариком, он навел своей линзой солнечный луч на кусочек земли «Люксембург», выжигая горелыми буквами «Руссталь + Арселор» на спинке тамошней скамейки перед ратушей, машины с ровным бешенством неслись, стирая и вычеркивая все: рекламные экраны — окна в рай, в лазурное морское несбыточное «там», панельные окраины с засвеченными солнцем тысячами окон и гигантскими цифрами вызова ипотечного счастья, по ружейным каналам туннелей, под щиты с указанием ничтожных остающихся до Шереметьева метров… Полыхнул, запульсировал местный входящий — «Николаев Алмазово» — значит, все-таки Ленька там с кем-то сцепился, и сейчас обрабатывают ваткой с перекисью боевые болячки обоим, зажимают носы с газированной яркой кровью. Надавил на «ответить» — вломились: задыхание, фырканье, осыпь, удары копыт, словно там прикрепили микрофон к лошадиному брюху и, пришпорив, погнали, она понесла. Покатились слова-валуны — не о нем, не его, не могло быть о нем это дикое, но кричали все это ему, разбивая Угланову череп: «Ленька, Ленька ваш, Ленька, тут на брусья они… и упал, головой на железку… на „скорой“… ничего они не говорят!»
— Куда его, куда на «скорой», говори! — Кто-то еще, живущий в нем под ребрами и сохраняющий способность закричать на незнакомом, мертвом языке, заставил дернуться Ермо от понимания, что что-то сделалось впервые по-настоящему с Углановым не так: развалился на старте ракетоноситель «Протон», повело его, тащит ледник не туда, невзирая на все, что Угланов построил, закупил для рождения сталелитейной сверхновой, на будущее. — Вылезай! — просадил Ермо взглядом. — Всё докрутишь один там, пошел! С Ленькой, с Ленькой беда.