Железные паруса
Шрифт:
***
… стояли перед зданием то ли института, от ли опытного производства, и Падамелон, как заводной твердил:
— Пей! пей! — И тыкал в лицо горлышком бутылки.
Тоска и одиночество, пленительный обман, ожидание чуда — Он поддался, вплетаясь в невидимую ткань по доброй воле, от закономерной покорности сотен поколений. Быть абсолютно свободным? Предпочесть новую клетку? Не обольщаться вопросами — пока… пока нравится. Изжить предрассудки в самом себе, отряхнуть прах, выбрать следующий ход? Что-то мешало — обоюдное согласие, как тайный сговор?
— Пошли… пошли…
Он сделал шаг, все еще думая о книжке.
Мело и пело. Из-под крыши снег не то падал, не то закручивался вихрями вопреки логике, при полном безветрии, подсвеченный с боков невидимыми софитами.
Теперь Он ничего не видел. Если бы кто-то спросил, не сумел бы ответить. Несовпадение мнимого прошлого и расчерченного настоящего. Где-то там, в закоулках, на третьем дне былого величия.
Вели. Даже не стоило поворачиваться — все равно без лиц, без переходов и лестниц. Обнимали с кошачьими повадками, как равного, и уже не тело и не душу с легкостью принуждая, без хаоса и прерываний, понятно, естественно, но все равно зависимым, вторичным, — словно пространство сдернулось с места, предприняло попытку и растеклось в неведении, настороже.
Что же вы хлопочете, златокудрые, наводите глянец на том, что никогда не заблестит под вашим солнцем, не вкусит добра и почестей, не празднует по доброй воле, а живет своей жизнью нисколько не претендуя ни на какую другую, по-своему невразумительную и равнодушную, единственную в своем роде, вынесенную в крайность материи и потому нелепую и чванливую.
— Давайте к нам…
Он доплелся на твердых, негнущихся ногах, плюхнулся на пляжный хлипкий стул, все еще под впечатлением, все еще ощущая вкус мыслей, их прикосновения и радости, и облегченно вздохнул — все кончилось, осталось позади. Он даже чуть оглянулся. Но за спиной ничего не было, и Он не стал смотреть, потому что в стакан прямо из перевернутой бутылки тяжело, комками вывалился кефир.
— Пейте, освежает, — посоветовал Волдемар, — и для здоровья тоже…
Он с облегчением почувствовал себя другим, у него выросли крылья, — словно от святого причастия, словно от духовного покаяния.
— Пейте, пейте, — поддакнул Перец. — У нас здесь целых два ящика, а в час еще подкинут…
Он ногой двинул под столом что-то стеклянное, и в проход между столиками выполз углом синий пластмассовый ящик, полный батареей холодных запотевших бутылок с блестящими жестяными крышечками, смотрящих в яркое, голубое небо уверенно и надежно.
— Каждые три дня прибывают… — пояснил Вольдемар, — самим не хватает, — и, обратив на крашеную буфетчицу блудливые, влажные глаза, промазал два раза ногой, а на третий водворил ящик на место.
Он облегченно вздохнул: черт с тем, что за спиной. Сбоку, за папертью о песок плескалось море. Глаза с непривычки щурились. Даль убегала: над солнечной дорожкой, над прохладной водой, за противостоящие мысы с бахромой разросшегося леса, прямо в голубеющую лазурь.
Он послушно глотнул тепловатый, белый комок и едва не задохнулся. Глаза полезли из орбит. Легкие перестали дышать.
— А… гмм… хмм… — Он давился и кашлял.
— Ничего-ничего, бывает… — Вольдемар-шофер протянул руку с толстыми, плоскими ногтями и похлопал по спине. — Закусывайте, закусывайте.
В бутылках из-под кефира был чистый самогон.
Сюда бы Падамелона, почему-то решил Он в промежутках между приступами кашля.
— Нет уж… — Вольдемар многозначительно щелкнул пальцем по горлу, — нам эти самые… ни к чему. Мы сами с усами. Правильно, Натали? — и пропел, фальшивя: "На заре ты меня не буди-и-и…"
— Хватит, хватит заливать, — буфетчица высунулась из окошка. — А вот сейчас пожалуюсь кое-кому, живо проверят штамп в паспорте.
Тени колко и плоско торчали над ее головой, как слепой придаток, как отблески иных начал, несовместимые с морем и ярким, летним светом, даже с мыслями.
— Какой штамп? — спросил Он, вытирая слезы и не отрывая глаз от этих жутковатых теней.
— Так ведь… — лукаво произнес Перец (тень за его спиной подрагивала в тон разговора), — приказ за номером бис восемь о женатых и разведенных по рангу и табелям Управления сразу после «Вырождения»… Вы что, не знаете историю дальше?
Он поднял правую бровь и выжидательно замолчал. Может быть, он думал, что приказы бывают только правильными — продукт тридцати трех десятков подлецов и советников, и никогда не сомневался в них. Надо было только поставить подпись и посмотреть, как Алевтина, виляя красивым задом, идет в красных модельных туфлях по толстому, пушистому ковру (Домарощинер бросился с Обрыва — черт знает, какой пунктик обязательств), и ее точеная шейка поворачивается, чтобы одарить жадной улыбкой. И Он не знает, что с ней делать, не в том смысле — спать или не спать, а подсознательно, — что за ее прекрасной попкой скрывается кто-то, кто в нужный момент нажимает кнопку и говорит: "А вызовите мне такого-то и такого-то! На ковер, под белые ручки, чтоб дрожью пробирало!.. И баста!" Ведь и подобный конец небезынтересен и внушает уважительное почтение раба к господину.
— Так у нас уже все изменилось, — произнес Он и расслабленно подумал: "Где-то я его уже видел…" Теплая, с запахом острого пота под мышками, домашняя, как канарейка, или… или… ах, да… библиотека; и, краснея, потупился от воспоминаний, словно это Он сам тянул чемодан по холодным пустым аллеям мимо щербатых скульптур с нецензурными надписями, словно это Он сам восторгался и одновременно страшился Леса и ненавидел Управление, словно это Он, нежный и разморенный, лежал в горячей ванне, в ароматном облаке Алевтиной квартиры, не веря в свое счастье.
Перед ним на краешке сидел Директор — тихий, скромный человек, со светлыми, прозрачными глазами и бесцветными волосами, и Он знал о нем все: и о тайных мыслях, и о родившихся и не родившихся приказах, и о генеральском погоне, и о парабеллуме в сейфе, декорированном под сервант.
— Этого они не учли, — сказал Директор.
— Кто? — удивился Он.
— Как там их, бишь? — Щелкнул пальцами, обращаясь в сторону подчиненного.
— Ну, начальник, обижаешь, — засмеялся Вольдемар и, трезвея, запнулся. — И я забыл…