Железный Густав
Шрифт:
Мать вздыхает. В безысходной печали глядит она на пустынную улицу. Она так и не зажгла свет и сидит в темной комнате. Да, сидит в темной комнате, как всегда, не зажигая света, — это не было ей дано.
Такова одна из тех, кто думает о Густаве Хакендале, уехавшем в Париж…
Ирма и Гейнц ужинают, маленький Отто спит.
— Отец еще завернул к нам напоследок в своей пролетке, — рассказывает Ирма.
— И что же он сказал?
— Меня дома не было, я уходила гладить. Он скупил у мамы все бумажные флажки и украсил ими пролетку.
— Совсем одурел старик, — заныла в соседней темной комнате
— Значит, доволен, — задумчиво говорит Гейнц. — Хорошо, что мы не стали ему мешать.
— Конечно, хорошо, — поддерживает его Ирма. — Наконец-то у отца какая-то радость в жизни!
— Да, но что будет, когда он вернется? Опять седоков возить? Куда она денется, его радость? — Гейнц умолкает и надолго задумывается.
Таковы два других человека, думающих о старике Хакендале.
В вечерних газетах промелькнула, конечно, заметка об извозчичьем пробеге по маршруту Берлин — Париж — Берлин. Вероятно, найдутся в городе еще люди, вспомнившие в этот вечер старого извозчика. Возможно, даже кто-нибудь из его старых кучеров.
— Представляешь, мать, это все тот же старик Хакендаль, мы еще звали его Железный Густав, я у него работал незадолго до войны — помнишь? Он ежедневно отправлял на биржу тридцать пролеток, и, скажите, додумался до такого баловства! Вот и видно, что у нас с людьми творится!
Или же Рабаузе, он теперь ходит за лошадьми на пивоварне. Он сильно постарел, но сохранил ясную голову, и помнит все, как если б это было вчера. «Вот так номер, — думает он. — Бедняге Отто он только и долбил, что про работу да про долг, а сам вон что выкинул. Жаль, не узнает об этом Отто!»
Или его дочь Зофи, заведующая частной клиникой. Она разглаживает руками газетный лист и думает: «Слава богу, что меня здесь зовут заведующей. Имя Хакендаль никому из моих пациентов ничего не скажет. Вовремя же я от него отделалась! Это у него, конечно, от старости. Плохо же за ним Гейнц смотрит. Отца надо было отвезти в специальное заведение».
А в общем, хорошо, что старый извозчик, едущий где-то по большой дороге, не знает, что о нем думают в столице, облитой мерцающим светом, — это бы ему не прибавило бодрости. Однако всеми нами, как в большом, так и в малом, движет не вера людей в наши силы, а лишь та вера, что живет в нашей собственной груди. Важно, чтобы человек сам в себя верил, а тогда вера других приложится — все они потом явятся на поклон (и каждый все предвидел заранее!).
И только у одной все мысли о старике. Когда-то она была его любимицей — красивая, чистая девушка, ничего этого и в помине нет! Она сидит в кабачке на Александерплац — сегодня ни заработок, ни работа для нее не существуют. Она прочла заметку в газете, утром она в толпе зевак стояла перед издательством. По ее просьбе мальчишка купил для нее несколько открыток: «Старейший извозчик Берлина… Густав Хакендаль… по прозванью Железный Густав… Берлин — Париж — Берлин…»
Потом она бежала за пролеткой к Красному дому и слышала серенаду автомобильных гудков; и опять бежала до того места, где пролетку покинул оркестр. До того места, где, набрав скорость, пролетка исчезла из глаз…
Отец не видел Эву, зато она видела отца. Что-то в ней вспыхнуло — какое-то доселе незнакомое чувство восхищения, гордости, доверия. Что-то вроде: «На себе я давно поставила крест, зато старик наш жив. Ничто его не берет, он еще всех нас из грязи вытащит!»
Боже, каким молодцом он сидел на козлах, распушив седовато-рыжую бороду, как смеялся, какие шутки бросал своему молодому спутнику, как бойко продавал открытки, как уверенно брал в руки вожжи, и гнедой мгновенно трогал с места — ничто его не берет, он несокрушим!
«Он еще всех нас из грязи вытащит…»
Так думает она — и никакого оправдания себе, никакого снисхождения. Она-то пропащая, безнадежно пропащая, от нее уже ничего не осталось, ее выжали как лимон… Еще какой-то месяц, и Эйген выйдет на волю, она мечтает об этом дне и заранее трепещет. Она будет стоять у дверей тюрьмы в Бранденбурге на Хафеле, авось он ее не прогонит!..
Она думает о том, что Эйген ослеп, и о том, что сама она уже бог весть на что похожа. Она его не надеется обмануть; несмотря на слепоту, Эйген сразу же поймет, что она больше не доходная статья, — дай бог себя прокормить! А все же в ней живет надежда, что он возьмет ее к себе. Уж он придумает, как употребить ее в дело, какую извлечь пользу, пока она не превратится в бесполезную ветошь.
Но это уже не играет роли, так или иначе, ее ненадолго хватит. К счастью, ей все же довелось узнать, что жизнь идет своим чередом, в том числе и для Хакендалей. Утешительно чувствовать, что старый ствол живет и зеленеет, хоть сучья на нем и обломаны.
Какой-то мужчина подошел к ее столику — до чего же это сегодня некстати! Но она не вольна в себе. Она не может отказать клиенту на глазах у хозяина кабачка; ведь она что-то должна ему.
Гость покупает для нее ликер и пиво, он даже разоряется на третий стаканчик спиртного. Ему хочется ее расшевелить, сам он уже сильно на взводе. Но это — пропащие деньги, ее ничем не взбодришь. Она показывает ему открытку.
— Мой отец, — говорит она с гордостью.
— Видать, не повезло тебе, — говорит он и тупо смотрит на открытку. Он не может взять в толк, что за открытка и какое отношение к ней имеет эта шлюха.
— Что ты нос повесила? — сердится он. — За мои деньги могла бы не киснуть. Эй, хозяин, брось-ка монету в аккордеон. Давай, девушка, станцуем.
И так как она по-прежнему глаз не сводит с открытки, он хватает и рвет ее. И тут Эва давай реветь, и царапаться, и хныкать, а потом опять реветь, пока не пришел шупо и не отвел обоих в участок.
Итак, еще одна душа вспомнила старика Хакендаля, отправившегося в далекое путешествие. Но и она не бог весть какая для него опора. Быть может, это из-за ее дум загляделся он при въезде в город на высокие мрачные стены. Но мысль об Эйгене Басте, в некотором роде зяте Хакендалей, ни на секунду не приходит ему в голову.
«Больница, — соображает он. — А может, и острог. Но кому понадобилась такая большая тюрьма в этом захолустье. А впрочем, как сказать!.. На дворе уже глухая ночь. Надо поторапливаться, как бы нам с Гразмусом не пришлось ночевать на улице. Да еще в такой холод. Вот уж верно, что весенняя погода ненадежна. Лапы у меня застыли. Ничего. В Париже отогреюсь…»