Железный ветер
Шрифт:
Проглотил Мэлов обиду, ибо хотел жить. И уже в гостиничном номере, поразмыслив, пришел к выводу, что новое его положение даже лучше: не одному думать и решать – меньше, стало быть, риска.
Дальше все шло, как и должно было идти при перемещении по должности: беседы в кабинетах кадровиков, у начальства, ознакомление с обстановкой и – путь. Долгий-долгий. Почти через всю Россию, всю Сибирь.
Времени для раздумий хоть отбавляй. И когда Мэлов подъезжал к Хабаровску, то те его московские, гостиничные уверенность и спокойность выветрились, словно миражная призрачность. От всего виденного за многие дни пути у Мэлова осталось такое впечатление, будто вся Россия, а следом за ней и Сибирь, отличавшаяся прежде раздумчивой медлительностью, засуетились, спешат, подхватившись
Нет, не запылать великому очистительному пожару от каминного огня!
Сомнения, однако, остаются сомнениями, откровения – откровениями, а жизнь – жизнью. И коли назвался груздем – полезай в кузовок. С желанием или помимо воли, это уже, как говорится, несущественные мелочи, которые никого не волнуют…
Первое, что Мэлов сделал в Хабаровске, нашел удобный особнячок в тихой окраинной улочке и сообщил, как было договорено, в Москву свой новый адрес.
Каждый вечер ждал, что кто-то придет к нему и, назвав пароль, потребует каких-то действий; но проходили недели, тянулись месяцы, а никто не тревожил его. Мэлов, облюбовав уже нескольких краскомов, мыслящих, ищущих и поэтому уязвимых, готовил на них досье, однако предпринимать что-либо самостоятельно не решался. Порой ему думалось, будто о нем забыли вовсе, и тогда лелеялась надежда на совершенно спокойное житье; но чаще представлялось, что тот «каминный ментор» отмахнулся от него, как от писклявого комара, и это порождало даже обидные мысли. Сгладилось со временем впечатление, оставленное поездкой через страну, смикшировалась острота чувств и противоречий, и Мэлов костерок каминный видел теперь в ином масштабе, значительном, угрожающем. Сколько таких каминов по пригородам в глухих дачах у лесных озер, думал он, которые пока пылают в одиночку, но которые в конце концов сольются, и пойдет пластать, как здесь говорят, верховой пал, от которого нет спасения. Мэлов не хотел сгореть в том огне, ему представлялось лучшим погреть озябшие руки, любуясь лишь заревом и сознавая, что и его, Мэлова, немалая доля в том пожаре…
Противоречивым тем мыслям и надеждам поставил точку утренний визит простодушного толстячка в модной косоворотке. И хотя верхние пуговицы рубашки были расстегнуты, да и сам ворот был низок и мягок, он, казалось, безжалостно теснил рыхлую шею, создавая неловкость хозяину. Толстячок, однако же, будто вовсе не реагировал на ту неловкость, лицо его было покойно и благодушно, голос мягкий и ровный:
– В самые ближайшие дни прибудут к вам гости. Двое. Казаки. Для вас они – Есаул и Елтыш. Вот этот конвертик – для них. Спрячьте его, спрячьте до ухода на службу. Чтобы никто, кроме вас, не ведал. Когда посетят – дадите знать. Вот на это окошечко – герань. Расстарайтесь обзавестись геранью. Если чайком попотчуете – не откажусь. Только уж без кухарки. Сами не сочтите за труд…
Обещанные «самые ближайшие дни» затянулись на добрые две недели. И каждый вечер – полный тревоги. Издергался Мэлов, даже на работе сослуживцы заметили его неспокойность душевную, то один, то другой участливо осведомлялись, не захворал ли. И как ни пытался Мэлов взять себя в руки, ничего из этого не выходило.
Наконец пожаловали. Оторопь взяла, как вошли. Словно клещами сдавил руку Елтыш, по виду и впрямь похожий на неподступный, в сучковатых наростах комель. Еще внушительней – Есаул. Один взгляд чего стоит. Так и сверлит, так и гвоздит. Когда готовился Мэлов к встрече гостей, репетировал хозяйскую холодность и высокомерие, предполагая вести разговор примерно так, как велся с ним в подмосковной даче у камина. Но вдруг безотчетно вернулась манера робко притрагиваться подушечками пальцев к усам перед тем, как что-то спросить либо что-то посоветовать.
А гости или сразу раскусили состояние хозяина, или знали, что не велика птица, поэтому вели себя беспардонно. Особенно Есаул. Развалился в кресле, словно придавив его своим могуществом, и приказывает:
– Давай, паря, пошустрей, что передать нам велено. Век тут вековать негоже нам. Пошустрей давай…
Посмотрел сомнительно на тощий конверт, который торопливо принес Мэлов, спросил с недоверчивой сердитостью:
– Все, что ли, паря? Не оболясишь?
Встанет сейчас и – хрясть кулаком между глаз для острастки. Съежился Мэлов, ответил торопливо:
– Ничего больше не велено. Как на духу…
– Из-за вот этой филькиной грамотки мандрычили да еланили? – все еще делая вид, что не вполне верит хозяину, сердито вопрошал Есаул сам себя. – Экое пустодельство!
– Важность документа не в его объеме, – попытался возразить, потрогав пальцами усы, Мэлов, но Есаул грубо оборвал его:
– Чево пустое, паря, молоть? По зряшнему делу меня Левонтьев не пошлет…
– Левонтьев?!
– А ты думал, мне, есаулу Кырену, шавка какая велела?
– Прошу, передайте, вернувшись, привет от Ткача.
– Погляди на него – Ткач! – с явной издевкой бросил, как бы призывая в свидетели напарника своего, Есаул. – Чево горболысь такая наткать может? Плодуха без мужика нагуляла, не иначе… Ну не серчай, передам твой поклон. Передам, бог даст, если выйдет годяво все.
– А где вы намерены переходить обратно?
– Эко – шустер! Мы – в пути, ты тут гвалт подымешь!
– Я к тому, чтобы посоветовать, – притрагиваясь к усам, возразил Мэлов. – Я же в курсе, где охрана слабее.
– Советчик, глянь-ко!..
Оплевав смачно и оставив три ружейных патрона, ушли ходоки. Так гадко на душе у Мэлова, швырнуть бы позеленелые гильзы с непонятным зарядом в сортир, а следом и горшок с геранью, но нет, перемогает себя страхом за возможную расплату, несет на подоконник герань, хотя темень на улице и сделать это можно утром; прячет и перепрятывает патроны не единожды и только после этого тушит лампу.
Смежил глаза – и, как наяву, рыжая лопатистая борода, глаза волчьи. Дрожь по телу. Вскочить бы, зажечь лампу, но и этого нельзя делать: поздний свет в окне может вызвать подозрение. Велики у страха глаза. Спит улочка без задних ног, никто не видел ушедших от Мэлова гостей, никому нет дела до того, горит ли у него лампа либо не горит – в каждом доме своя забота, свои житейские проблемы. Но не случайно родилась поговорка: на воре и шапка горит. Совсем не случайно.
Промучившись ночь без сна, пошел на службу. Старался не выходить из своего кабинета, не приглашал подчиненных, сославшись на срочную работу. Прополз с горем пополам день, пора и домой. А желания никакого. Тоска и страх перед наступающей ночью.
Прокоротал ее в тревоге, затем еще одну, да еще и, только когда уверился, что все обошлось, как Есаул сказал, «годяво» – хорошо обошлось, тогда успокоился.
Когда второй раз пожаловали гости, спокойней чувствовал себя Мэлов. К тому же и Есаул, и Елтыш вели себя смирней, уважительней. Подействовало, что Левонтьев послал ответный привет да еще обещание написать личное письмо.
Правда, письмо от Дмитрия Левонтьева получил Мэлов не в следующее посещение казаков, а лишь через год. Передал вначале Есаул несколько «заряженных» шифровками металлических гильз, а затем отдельно одну подал, поясняя:
– Его благородие наказывали, чтобы в собственные руки. Ответ, наказывали, чтобы тут же. Письмом. Словами тоже ладно. Не уйдем, стало быть, паря, мы, не получивши ответа.
– Ждите, раз вам велено. Я прочту прежде.
Не стал при них разряжать патрон, ушел в кабинет, достал неторопливо пинцет, наслаждаясь тем, что те двое хамов-казаков смирно станут сидеть, сколько ему, Мэлову, захочется, аккуратно вынул рулончиком свернутое послание и, начав только читать, присвистнул от изумления. Совершенно неожиданная и на первый взгляд нелепейшая просьба: выяснить, живы ли на заимке возле Усть-Лиманки Ерофей Кузьмин, его дочь Акулина и кого, девочку или мальчика, она родила, жив и здоров ли ребенок.