Жена полковника
Шрифт:
У Шуры слипались глаза. Ей было как никогда тепло и уютно, немного кружилась голова от света и шума. Она полудремала в кресле, не выпуская из рук ладони мужа...
Прощались поздно. Кастровский провозгласил последний тост, закончив его словами:
– "Мы увидим еще небо в алмазах!"
А полковник Канониров с силой воскликнул:
– Вот это совершенно точно!
– и, бросив взгляд на усталое лицо Шуры, собрался уходить, на ходу оглядываясь и махая рукой.
Остальные тоже на цыпочках поспешно
Шура сонно помахала им вслед, улыбаясь, и немного погодя что-то невнятно пробормотала, продолжая улыбаться.
– Ты что?
– спросил ее муж.
Она показала на столик, где уже успела постелить домашнюю салфеточку из чемодана. На салфеточке лежали несколько шпилек, круглое зеркальце, коробка папирос, около маленького флакончика духов тикали снятые с руки крупные мужские часы полковника.
– Вот у лас с тобой опять есть свой дом. Да?.. Тут наш дом. Правда?
На другой день к Шуре пришел пожилой и весьма раздраженный на вид профессор.
Он долго отряхивал от мокрого снега в прихожей меховую шапку. Затем, войдя в комнату, бегло поздоровался и, почти не обращая внимания на Шуру, стал, недовольно хмурясь и отдуваясь, вытирать платком мокрую бороду.
– На улице снег мокрый идет?
– виновато спросила Шура, чувствуя себя неловко, что вызвала по пустякам такого озабоченного и сердитого человека.
– Да уж, - неодобрительно и даже укоризненно сказал профессор, как будто снег шел только по дороге в их комнату и во всея этой мокроте виноваты были только Шура с мужем.
Профессор, продолжая заниматься своей бородой, прошелся по комнате, придирчиво-недоверчиво потрогал трубы парового отопления и, щуря один глаз и заложив руки за спину, критически стал разглядывать плохонькую картину, висевшую над диваном, и, только положив платок обратно в карман, как будто вспомнил, зачем он сюда пришел, сел на кровать рядом с Шурой, взял ее за кисть и спросил: "Ну, что там у нас?" - тоном, ясно показывавшим, что ничего такого достойного внимания "у нас" и быть не может, и, уже начав осматривать Шуру, еще раз мстительно покосился на картину:
– Подгуляла, подгуляла перспектива... определенно подгуляла...
Через минуту он сказал:
– Ну, что ж!
– с таким выражением, как будто хотел сказать: "Вот видите, я же вас предупреждал".
– Придется полежать.
– Ой, профессор, неужели совсем лежать? Весь день?
– горестно воскликнула Шура.
– Как раз сейчас будет так обидно лежать.
– Весь день, - машинально повторил профессор, внимательно ощупывая ей живот и щурясь при этом с неодобрением, - так... весь день...
Он мягко перебрал пальцами, безошибочно нащупал самую больную точку где-то глубоко внутри...
– Весь день, - он быстро откинулся, выпрямив спину, набросил одеяло на то место,
Полковник, стоявший в стороне, с беспомощным недоверием смотрел на этого человека, который только что пришел с улицы и уже распоряжался их жизнью.
Они старались об этом не думать и все-таки думали.
Думали каждый про себя, все чаще и больше, до тех пор, пока не стали только об этом и думать все время.
Наконец ожидание сделалось мучительнее того, что они так старались отдалить от себя, и тогда они перестали сопротивляться и поняли, что неприятный профессор был прав.
Можно было подождать еще день. Можно было подождать еще два или даже три дня, и все-таки потом неизбежно нужно было ложиться в больницу. Может быть, на операцию.
Каждый день проходил, колеблясь, как на неустойчивых весах.
Иногда у Шуры неожиданно начинался приступ. Слегка задыхаясь, она торопливо говорила: "Ничего, ничего" - и, теряя улыбку, поспешно отворачивала лицо к стене. Было очень больно, ложка тревожно звякала о край стакана, и порошок, высыпаемый в стакан, было все, что можно было сделать, а он почти не помогал.
Потом это проходило, и ей делалось совсем хорошо, только оставалась усталость и глухой, прислушивающийся страх перед тем враждебным, что рождалось, разгоралось и вдруг само успокаивалось там, глубоко внутри.
И вот проскользнул день, который еще можно было переждать, и еще один, и еще один, самый последний, и никакого чуда не случилось, болезнь не повернулась к лучшему, и бесповоротно было покончено со всеми жалкими надеждами, оживавшими из-за дрогнувшего случайно на одно деление термометра.
Настал вечер накануне того дня, когда Шура должна была оставить свой дом (как она упорно называла их маленькую комнату в гостинице), чтобы лечь в больницу, на операцию.
Уходивший ненадолго и, как всегда, очень торопившийся вернуться домой полковник Ярославцев быстро и неслышно прошел по мягкой дорожке коридора и открыл дверь своей комнаты.
Первое, что он увидел, был пустой диван с откинутым одеялом и смятыми простынями. Шура, не встававшая все эти дни, теперь стояла в своем лучшем вечернем платье и, опираясь рукой о столик, приблизив лицо вплотную к зеркалу, разглаживала себе ладонью лоб.
Она живо обернулась на скрип открываемой двери, тихонько ахнув от неожиданности.
– Ты... Вот хорошо, а то я так боялась, что ты как раз сегодня где-нибудь задержишься и опоздаешь.
– Зачем ты встала?
– встревожился полковник.
– Шурочка, ты же знаешь...