Женечка
Шрифт:
В тёплой спальне ровно оранжевели дверцы двух деревянных шкафов, расписанных под дымковский узор, сверху одна примета – узловатым питоном свернулись отрезки плёнки, в своём гнезде, не дальше – перед вами вышколенная холостяцкая квартирка, ни крошки на полу, ни дырки на белом, с вышитым синим всадником, пледе, что закрывал узкую кровать. На столе аккуратной стопочкой бумаги. Страшно оставить после себя хоть пылинку.
Яков Михайлович сел на кровать, долго изучал листки с либретто, водил пальцами по Мирековским линиям рисованной Женьки. Электрический свет, красный от абажура, ласково очерчивал
– Как ладно выглядит оно в чёрно-белых буквах, – подытожил, наконец, Яков Михайлович. – Чёрно-белое, произнесите это, Саша. Вот так. Ощущаете… А с рисунками вам помог тот поляк, Квятковский, да? Отлично, отлично. Знаю одну мадам, её модисточки с лёгкостью всё пошьют.
Он, взапретную, всё-таки обнял взглядом, когда повторить попросил, и Сандра заиграла в гляделки, как паралитик. Ночь близилась к своему излёту, рассветно горел абажур, обещая скрыть все тайны. Знакомы… Месяц, меньше? Что промедление для Мирека, а что для неё, недоделанной нигилистки, курсистки-недоучки, рохли?
– Я бы предложил вам выпить, но слишком… рано, как это назвать, каламбур, нет? – глаза улыбнулись. – А сестра у вас, Саша, замечательная – Зайковский ею очаровался, как мешком прихлопнутый.
Яков Михайлович, прижмурившись, засмеялся в кулак, а Сандра выдохнула, опустила голову и сразу вскочила с кровати, как неродная.
– В моих словах что-то не так?
Господи, он чувствует себя виноватым!
– Нет, Яков Михайлович, нет, вы правы, Эжени замечательная.
– А у вас это семейное. Ваши глаза… Как это назвать? Не кошачьи, нет, скорее, чарующе-беззащитные.
Взглянул – убедился. Сандру шандарахнуло сладким током.
– Г-глаза-каштаны. М-мы так шутили с Женей, – зазаикалась.
Яков Михайлович покривил губы, словно прикидывая, начать ли мысль, затем откинул тяжёлую коричневую штору, сел на подоконник.
«Хоть бы локтя коснулся. Держит дистанцию. В такой интимный момент. Пытка!»
– Саша, – на последнем слоге Яков Михайлович повернул голову, удивившись чему-то в стороне. И опять в гляделки: – Саша, а я Бодлера прочитал. В переводе, каюсь, французским так и не овладел. А вы в гимназии учили? Учили ведь. Прочтите мне… Нет, не «…нищенку». Про балкон. Помните?
«Я хочу вас поцеловать». Пройти четыре шага, склониться и – быстро, в губы. А потом сбежать и напиться. Но Сандра помнила стих почившего сифилитика, что мертвецкой насмешкой связал их с Творцом. А потому неспешно и горько начала:
– Mere des souvenirs, maitresse des maitress,
O toi, tous mes plaisirs! o toi, tous mes devoirs![5]
Плыл поздний ноябрьский рассвет.
2.3. Фиса
Фиса убегала. Позади остались оплавленные свечи в загадочном гишпанском подсвечнике в виде двух разрисованных чаш, небрежно белела расхристанная овальная кровать с пышными кисточками кисейного балдахина, чёрная, с золотым отливом и кофейными подпалинами чашка из севрского сервиза была забыта на чайном столике.
Фиса торопилась. Нервно цеплялись крючки платья, витал по комнате тёплый лиловый шёлк, звенели тревожную мелодию экстравагантные африканские серьги, подаренные каким-то чудаком из мужниных друзей. Под ногами путались меховые и дурашливые коты, раздутые, как бочки.
– Пижон, прекрати, – ноющим голосом проговорила Фиса, отгоняя от себя пепельного перса, опасно занёсшего лапу над её кремовыми чулочками. – А ты, Барон, не смотри на меня глазищами своими наглыми, жадная я сегодня, конфетку не дам.
Разделавшись наконец с крючками, Фиса удовлетворённо опустилась на пуф перед резным трельяжем, что пах мускатными духами. Тэк-с, посмотрим… Нежнейшая пуховка, ах, прелесть… Золотилась пудра, снегом кружась по комнате и осыпаясь на густой ворс ковра. Изогнулась тонкая палочка с сурьмой, стрельчатые узоры легли на припухшие после сна веки.
– В Боливии, в Боливии росли у дона лилии, – карминовые губы запели ресторанную песенку; манерно, как будто в шутку, Фиса повысила голос до кукольного.
Сегодня был значимый день, Фиса Сергевна Горецкая собиралась почтить своим визитом меблированные комнаты отпетой драни Квятковского. Что предпочитает негодный пан – туберозу или восточное эфирное масло? Фиса тихо усмехнулась, затем поправила складки блестящего тюрбана, застегнула на шее чудную бархотку. Из всех подарков мужа этот сапфир был любимым – источающий томный синий свет, он как нельзя лучше подходил настроению хозяйки. Фиса ещё немного полюбовалась своему отражению, хлопнула в ладоши, накинула на плечи трепетную газовую шаль и, вздёрнув нос, выпорхнула из комнаты.
У столовой уже хлопотала раскрасневшаяся горничная Дарья, успевшая посадить на белый накрахмаленный фартук сальную кляксу. Дарья была архаичным призраком Горецкой квартиры, едва отучившаяся называть хозяйку «матушкой», она за свою расторопность не разделила участь прочей уволенной дворни: кухарки с коровьими глазами и сентиментального бородача-истопника. Алексею Фёдоровичу, Фисиному мужу, до слёз было жалко расставаться с нянчившей его когда-то челядью, но Фиса категоричным тоном настояла на своём. Уцелевшая Дарья с тех пор драила комнаты от потолка до пола, стряпала и топила камины – почти что идеальная горничная по европейским меркам. Тишайшая донельзя, иногда вознаграждаемая вышедшим из моды ридикюлем или ненужной заколкой.
– Алексей Фёдорович изволите завтракать, – опустив глаза в пол и теребя в руках метёлочку, доложило сейчас это несчастное создание.
Фиса кивнула и порывисто вошла в столовую. От утреннего солнца блестела на потолке дурацкая лепнина меж рисованных облаков с разлёгшимися на них пошлейшими пухлыми купидончиками. Во главе стола сидел Алексей, доедающий из глубокой тарелки овсянку, слева от него – краснощёкий толстячок. Фиса едва удержалась от смешка – так нелепо смотрелись рядом муж в тяжёлом халате из серебристой парчи, рыжеватый малый, с рыхлым и по утрам заложенным носом, и краснощёкий в клетчатом костюмчике, при шейном платке с монограммой; волосы у щекастого были белёсые, редкие, зато переходящие в щёгольские баки.