Женечка
Шрифт:
1.1. Зайковский
В монотонно покачивающемся вагоне первого класса висело сонное молчание. Господин пассажир первого класса Родион Дмитриевич Зайковский сидел в темноте у окна, заведённо перебирая пальцами мягкие кисточки шторки. Светильник над своим диваном он погасил полчаса назад, так и не дочитав хрусткие «Ведомости». Ночной поезд трясся сейчас среди бологовских заснеженных полей, за окном рябило белое с синим отливом, прорезанное тут и там чернеющими мёртвыми кустарниками.
Выдав в пустоту глухо-усталое «ух», Зайковский потянул атласный хвостик галстука, расстегнул воротник рубашки и, стянув жаркие ботинки на меху, вытянулся на диване. Колёса поезда всё заходились на
«Какой же сумбур… – думалось в дрожании. – Возможно, в письме формулировки дадутся мне легче. Но не здесь, по приезде засяду».
Охота, конечно, сейчас полезть в чемодан за писчей бумагой, покуда не ускользнули мысли, но как пить дать почерк непременно заскачет, и чернила растекутся фиолетовыми цветками по скатерти. А Серж Левашов, давнишний друг, коллежский асессор и известный бонвиван, в ответном письме непременно сыронизирует, мол, прижилась у тебя моя «куриная» привычка. Зайковский едва улыбнулся в темноту – строки у Сержа извечно замирали на бумаге Эльбрусами и Марианскими впадинами средь высохших чернильных озёр. Жуть как ругался их учитель чистописания, проверяя грязнющие домашние задания, которые Серж наскоро царапал в экипаже по дороге в гимназию. Уж сколько лет прошло, а Левашов всё слал бывшему однокласснику кривые и косые письма в десять листов, брызжа каждой подробностью своих похождений.
«Что ж, теперь черёд мой», – и, закрыв глаза, Зайковский вырисовал в голове начало: – «Дорогой мой друг! Веришь или нет, но городская курия оказалась ко мне благосклонна, и пишет тебе сейчас депутат четвёртой Государственной думы».
Вертлявый хвостик строчной «ы» затянулся в паточном раздумии. Вспомнился тут же пятничный вечер у Коновалова, лидера их Прогрессивной партии. Поздравлял он Зайковского сдержанно, то и дело вплетая сожалеющие интонации. Поблёскивая пенсне, предостерегал, обещал скорое несварение желудка от «законодательной вермишели» и отмечал, что бодрость и рьяность депутата никогда не заменят ему компетентности.
«Словом, жалел меня Александр Иванович», – Зайковский вновь представил пляшущее по бумаге перо. – «В шутку прибавлял, что я своими сластями мог заткнуть за пояс легендарного конфетчика Эйнема, а теперь буду тратить время на думских сонь и крикунов. Будто я не знал, во что ввязываюсь! До вечера слушал советы коноваловские, его, видно, давно моя горячность пугает. «Давайте, Родион Дмитриевич, хоть этот созыв проживём без вызовов на дуэль!» Нет, друг мой, стреляться мне нет толку, но как вспомню, что снова будут депутатствовать мерзавцы вроде щекастенького антисемита Маркова, сразу злобой пробирает».
Не до конца затухшее волнение вновь разлилось напряжением по телу, жарко стало лицу. Зайковский потянулся к графину, подрагивающими руками вытащил за стеклянный шарик пробку, и чёрная в ночном вагоне вода тряско полилась в стакан. Утолил жажду залпом, ладонью оттер рот.
Меньше всего хотелось просверливать себе виски думами о циркачествах в Таврическом дворце и господах депутатах, тузящих друг дружку, словно хмельные разбойники. Отвлечься, отвлечься на спокоющее душу… Вот, скажем… Разве не хороша его новенькая ростовская фабрика, добавившаяся к питерской и рижской, разве не шустро раскупаются вишнёво-шоколадные помадки от «Товарищества Р. Д. Зайковского и Ко»? Три кондитерских магазина в столице, два в Москве, загляденье!
Внушал благоприятные прогнозы и недавно начавшийся эксперимент с введением восьмичасового рабочего дня на всех Зайковских фабриках.
«Производительность труда обещает если не взлететь, то точно распрямиться, метафорически утерев со лба пот. Сколько же видел я изморённых, сально-багровых лиц моих работниц, пробывших полдня у чанов с горячей карамелью… Эта пустота в поднятых на меня глазах – как же она пробирает, Серж, представь себе только. Так что решение я принимал более чем осознанно – чем хорош усталый рабочий, который и товар повредит, и себя покалечит влёгкую? На взгляд отца, конечно, дерзость сущая».
Не упомянуть о семье Зайковский не мог. Но перекривил лицо, точь-в-точь, как во время сентябрьского флюса.
«Что до домашних моих… Среагировали они, Серж, вполне ожидаемо – отец изволил отпустить шпильку, мол, сначала удумал я быть как Аббе, тот немецкий оптик, что тоже за восьмичасовой рабочий день ратовал, а теперь вот в политиканы подался, русским Тедди Рузвельтом решил стать. Словом, в который раз схлестнулся славянофил с западником – та дискуссия за обедом воистину была достойна палаты мер и весов. Таким хмурым отец не бывал с тех пор, как я променял его шелка на свои конфетки-бараночки. А под конец он выдал, Серж, вообрази, что либералы, «в сторону Запада посматривающие да на Россию поплёвывающие», опасней черносотенской заразы».
Здесь Зайковский затяжно зевнул – сказался всё же беспокойный день, сон гнал тревогу, глаза слипались, что от медовой патоки. С усилием он продолжил:
«Отец… ошибочно считал, что я угомонился тогда, в седьмом, когда Партия мирного обновления распалась всего через месяц после того, как я к ней примкнул. Свою ошибку признал, но не преминул сообщить, что я, в борьбе с ретроградством, расшатываю хлипкое затишье после революции. Что перед рабочими своими «добрым барином» зазря прикидываюсь, что пока я в Думе пустомелить буду, они «в ослабленной лямке» ту ещё пугачёвщину устроят. Мать сидела весь вечер бледная, Катрин три раза приносила ей сердечные капли. Твердила под нос «упаси Бог» всю отцовскую речь про грядущие у меня стачки. А братец Миша отличился лишь раз – разделавшись с жаркое, отвесил шуточку: «Такому Бонапарте, как ты, подставку за трибуной организовать придётся!»
Ах, сколько раз сравнивали его с Наполеоном! Из всей семьи Родион единственный, видите ли, ростом в мать пошёл – всего пять с половиной футов.
Но лицом, скажем, – разве похож? Носом, конечно, прям, волосами тёмен – и только. По этим параметрам хоть каждого третьего в двойники Бонапарту записывай! Подбородок не упрямый, а вытянутый, глаза куда темнее, чуть ли не с цыганщиной. И фигурой на Наполеона не тянул – ни плотных боков, ни мягкого живота – затянутого в белые лосины полухолма, что всегда отвращал Зайковского от императорского парадного портрета кисти Давида. Да и с чего бы пухнуть, когда озерцо на даче переплывает минуты за три, когда с отрочества за один подход на турнике делает сотню отменных подтягиваний?
В полунеге Зайковский свёл лопатки, суставы отозвались коротким хрустом. Изомнёт ведь всю рубашку, если заснёт сейчас одетым. Свёрнутую рулетом пижаму он упаковал с краю, у самой застёжки чемодана, так что пора бы выбраться из находящего забытья и по-человечески лечь спать. Но и письмо неоконченным оставить недопустимо.
Завершающий абзац Зайковский пожелал наполнить хоть каким-то оптимизмом:
«Но знаешь, дорогой друг, я верю, что Россию в скором времени ждут перемены, и отнюдь не такие фатальные, как считает Mom. Не сторонник высокопарных лозунгов, а потому подытожу совсем уж просто. Страна давно должна переболеть царистским недугом. Как тошны слезливые восхищения помазанником Божьим от сентиментальных сударынь, как пуста бравада милитариствующих офицеров, что «за веру, царя и Отечество», как ретроградно дородное дворянство с напомаженными именьями и толпою вышколенных слуг! Ты по себе знаешь, Серж, насколько контрастен дух Нового Света в сравнении с описанным выше ужасом. Мир, где властвуют self-made men. Я вспоминаю посещённые мной калифорнийские тресты с поражающим воображение техническим оснащением, гудящие жизнью фермы и ранчо (видел бы их покойный Столыпин!), «плодородные долины» Невады с немыслимыми свободами… Я задаюсь вопросом, растопчет ли бизнес аристократию и у нас? Ведь каждый, подумай, каждый, при должных знаниях и умениях, может вывести Россию к немыслимым высотам. Мы, люди новой формации, имеем право решать, куда свернёт страна, а потому…»