Женечка
Шрифт:
– Но Родион Дмитриевич, что вы можете сделать? Построить им хоромы? Вы же мне сами писали, что после постройки ростовской фабрики в средствах довольно-таки стеснены-с.
– Да, это так, – вздохнул Зайковский. – Однако вы не забывайте, я теперь заседаю в Думе, и вопрос о положении рабочих будет вынесен мной в ближайшее время. Можно же… Можно
Общежития же будут проинспектированы, антисанитария должна быть устранена в любом случае!
Зайковский так распалялся, что чуть не оторвал у брюк пуговицу.
Думы о судьбе Зины Кожуховой и её товарок, о неудаче с восьмичасовкой не шли у него из головы всю обратную дорогу, походили на зубную боль, тонко просверливающую рутинное бытие. Зайковский, прислонившись к стеклу автомобиля, печально размышлял о том, что зуб этот он не в силах выкорчевать, а может лишь, как в детстве, полоскать раствором йода, заглушая ноющий нерв на четверть часа.
Думы затмили образ прекрасной Евгении аж до самого вечера, пока Коля не оторвал от бумаг, усеянных отчаянными, перемаранными планами, не предложил выпить чаю с капелькой коньяка. Лишь изредка выпивающий Зайковский, что со снисхождением обычно посматривал на знакомцев, находивших утешение и увеселение в бутылке горячительного, согласился. С приятным покалыванием в пальцах он стал собираться, надел синий костюмдвойку, приладил воротник к рубашке, чуть путаясь с крючками, завязал с помощью горничной галстук, заколов его бриллиантовой булавкой. Волосы пахли теперь фиалковым вежеталем, запястья – одеколоном «Сердце Жанетты». Excellent. Конечно, Зайковский знал, что на подобные собрания многие мужчины имеют моду красить лица похлеще женщин, однако для подобных ухищрений оставался консерватором.
Сердце нежданно заныло, как у мальчишки. Совсем скоро… Цветов не успеет купить, конечно, вот жалость… Но ещё полчаса дороги – и долгожданная, волнующая встреча, беличьи глаза, мягкие розовые руки, которые он не преминет поцеловать… Зина Кожухова с её обожжёнными пальцами поблекла, побелела, а потом и вовсе растворилась из памяти, как молочная дымка.
***
В подвальчике было так сильно накурено, что у Зайковского заслезились глаза. Пьяненькие богемные дамочки, пряча плечики в осыпающиеся боа и меховые накидки, игриво норовили задеть его то локтём, то бедром. Ароматы чужих одеколонов, вылитых в неумеренных количествах, удушали. Под ногой хрустнул уроненный кем-то бокал. Если б не Евгения, непременно бы покинул намечающийся вертеп. В проходе столкнулся с господином с сильным отпечатком порока на лице. Глаза его были подведены, а выступающие скулы выделяли два чёрных росчерка на щеках. Показался смутно знакомым. Кажется, то мода футуристов – наносить себе боевой раскрас.
– Приветствую вас, Родион Дмитриевич! Узнали меня? – акцент был польским, и Зайковский наконец признал в господине Мирослава Квятковского, на выставке работ которого был единожды.
У Квятковского была дурная слава в светском обществе, знали его как кокаиниста и развратника. Ходили слухи, что он ежегодно устраивал разнузданную оргию в Вальпургиеву ночь, из-за чего мелькал в донесениях филёров. Картины его, однако, Зайковскому нравились – была в них та самая пощёчина общественному вкусу, на кою смелы были футуристы. Квятковский, правда, помнится, себя к ним не относил, держался особняком, хоть и имел возлияния со многими из прогрессивных художников.
– Мирослав Эмильевич, если я не ошибаюсь? Какими судьбами вы здесь?
– А я, Родион Дмитриевич, – сверкнул блестящими зрачками Квятковский. – Представьте себе, художник синематографического стихотворения, которым вы так заинтересовались. «Рыжей нищенки», да-да.
Конец ознакомительного фрагмента.