Женька. Дачник
Шрифт:
В конце концов узнать удалось очень немного: Жень-чу сирота. С детства работал у хозяина, занимавшегося какой-то бродячей профессией, — какой именно, я не разобрал. Потом хозяин удрал в Японию, Жень-чу остался один. Хочет стать шофёром.
— Хозяин шибко бить, кормить мало-мало. Русский товарыш, возьми, пожалуйста, работать. Жень-чу будет стараться.
Паренёк прислушивался к словам паромщика, тревожно посматривал на меня и усиленно кивал, точно подтверждал, что работать будет хорошо.
И действительно, впоследствии он доказал это на деле.
В ту весну начиналось строительство
Вместе с грузом китайские лётчики привозили почту. На обратном пути у переправы я устраивал привал в тени хибарки Хоп Сина. Читал вслух письма от своей семьи, а Жень-чу сидел рядом и кивал, будто понимал что-то. При этом он так заглядывал мне в глаза, что я в конце концов написал своему пятнадцатилетнему сыну Кольке, не может ли он чего придумать для парнишки, который ни разу в жизни не получил ни одного письма.
Колька, конечно, придумал: смотался на Тучкову набережную, в Институт восточных языков. И надо было видеть, как однажды Жень-чу получил письмо, на котором стояла его фамилия, написанная его родными иероглифами!
Ещё и сейчас, если закрою глаза, я вижу Жень-чу, как он на аэродроме прижимает к потёртой куртке синий конверт; ветер треплет прямые чёрные волосы парнишки, за крылом самолёта заходящее солнце освещает горбатые вершины Небесных гор, и мы оба смотрим туда, где за далёкими хребтами Тянь-Шаня лежит моя родина…
Я, конечно, не смог прочесть, что было написано в том письме, — наверное, что-то хорошее, потому что внизу стояли русские подписи чуть ли не всего девятого «Б» 195-й средней ленинградской школы.
В тот день, разгружая машину, Жень-чу хватал самые тяжёлые ящики. Потом он проверил давление в шинах, соскрёб накипь с аккумулятора и вымыл керосином двигатель, хотя мы его чистили всего три дня назад.
Энергии у этого паренька было хоть отбавляй, даром что мал и худ. Я никогда не видел его без дела. Поварихе Гавриловне он чистил картошку, таскал воду из ручья; доктору строгал палочки и нарезал кусочки марли. Однажды у лаборантки Майи затерялась хорошенькая голубая кофточка. Девушка с ног сбилась. «Ничего, — говорит, — не пойму! Здесь же висела, на этом столбе, я её постирать хотела». А на следующее утро кофточка нашлась. Она появилась на Майкином лаборантском столе выстиранная, подкрахмаленная и выглаженная по всем правилам. Гавриловна потом божилась, что на её памяти ни одна баба так ловко не управлялась с утюгом, как «этот Женьчук»:
После этой истории Майка подарила Жень-чу новые теннисные тапочки и свой потемневший от реактивов комсомольский значок. И Жень-чу привинтил его к карману гимнастёрки, которую приказал ему выдать Тарас Данилович.
Наша работа в тех местах уже близилась к концу, когда однажды ночью меня растолкала Гавриловна. Лица поварихи я не видел, но по голосу понял: случилась беда.
— Да проснись же ты, господи! Майка помирает…
Моросил тёплый редкий дождик. Спотыкаясь в темноте о камни, я побежал в медицинскую палатку.
На раскладушке, скорчившись, лежала Майка. Её всегда румяное лицо теперь было совсем белым. Закрыв глаза, она тихонько стонала.
При моём появлении доктор сделал знак Тарасу Даниловичу, и тот вывел меня из палатки.
— Острый аппендицит. Надо на самолёт — и в Урумчи, в больницу. Собирайся в момент, Стёпа…
Через две минуты я уже подогнал машину к палатке. Майку вместе с раскладушкой поместили в кузов. Доктор и Тарас Данилович сели по сторонам, чтобы раскладушку не мотали, а Жень-чу держал над Майкой зонтик.
Каменистая местность ночью выглядела причудливой, дорога петляла и шла с бугра на бугор; я старался объезжать выбоины, каждый камень, попадавший под колесо, казалось, отдавался болью в моём теле.
Пока мы добирались до переправы, дождик прекратился. Небо вызвездило, в чистом ночном воздухе далеко разносился грохот Чёрного Иртыша.
Я затормозил у косо врытого в берег столба. Яркий свет фар выхватил из тьмы серебристую нитку троса, протянутого над несущейся рекой, и отразился в окошке хопсиновской хибарки; там, у причала, покачивался паром.
— Сигнальте же! — раздался сердитый голос доктора.
Я нажал кнопку раз, другой и потом продолжал сигналить, не отнимая руки. Дверь хибарки оставалась закрытой.
— Да тому глухому бису хоть из пушки пали! Спит, провались он совсем! — выругался Тарас Данилович.
Мы растерянно посмотрели друг на друга, потом — на реку.
Низкие волны с враждебным урчанием вкатывались в полосу света и мгновенно исчезали во мраке. Если бы и удалось чудом переплыть эту стремнину, смельчака отнесло бы на не сколько километров.
— Ждать утра нельзя, — сказал доктор.
Мы не успели ответить: что-то заставило нас поднять головы.
На тросе стоял Жень-чу. Одной рукой он обнимал столб, в другой — держал раскрытый зонтик.
— Ты что, ты что?.. Назад… — закричал Тарас Данилович.
Но было уже поздно.
Жень-чу вытянулся, отчего стал словно бы совсем тонким и лёгким, качнулся и, подняв над головой зонтик, скользнул прочь от столба.
Мы стояли, потеряв дыхание, а он, слегка пританцовывая, шёл над рекой и будто утюжил трос белыми Майкиными тапочками, мелькавшими в свете фар, как туфли канатоходца в луче циркового прожектора… И тут меня осенило: бывший хозяин Жень-чу занимался бродячей профессией!.. Так вот откуда у паренька кошачья ловкость, его прыжки и уменье обращаться с проволочными растяжками.