Женщины-террористки России. Бескорыстные убийцы
Шрифт:
Но перед самой пасхой камера пережила большой страх: начальница тюрьмы, княжна Вадбольская, глупая и вздорная женщина, помешанная на своем княжеском и начальственном величии (мы ее звали «Сияние»), вдруг решила обревизовать уборку в каторжном отделении. Надзирательница растерялась и, открывая дверь в нашу камеру, закричала, как это требовалось по уставу:
— Женщины, встать!
Понятно, что тот, кто стоял, тот сел, а кто сидел, так и остался. В результате — скандал, троих взяли в карцер, ждали обыска и дальнейших историй, но ради «светлого праздника» все обошлось. Продолжение все-таки было и очень комичное. Однажды среди дня открывается дверь, и постовая впускает в камеру наших девочек: впереди с гордым видом Марфушка, а сзади, вся в слезах, Муся.
— Что такое? Почему? Зачем вас привели из яслей?
Волнуясь и давясь подступающими слезами, девочки рассказали:
— Пришла в ясли Сияние, нам сказали: «Дети встаньте!». Все встали, а мы не встанули. Нас спросили, почему мы не встанули; мы сказали, что мы политические. И Сияние нас прогнала, и мы теперь будем без каши…
И обе героини заревели вполне откровенно.
Действительно, сиятельная дура оставила наших обезьянок на неделю не только без яслей, но и без манной каши, которой их кормил там благотворительный тюремный комитет.
Дети, эти жалкие и трогательные тюремные цветочки, выросли за решетками и не знали ничего, выходящего за пределы тюремного обихода. Им нельзя было рассказывать сказок, потому что они никогда не видели ни коров, ни цветов, ни «деда», ни «бабы», ни «курицы рябы». Играли они в прачечную, в поверку, в старшую надзирательницу, в политических на свое горе. Они бегали в больничку смотреть на деревянные полы и в кухню на белого кота.
На пасху мы им и всей тюрьме приготовили сюрприз: попросили прислать с воли два отреза голубого и розового батиста, а наши швеи и вышивальщицы сделали им прелестные платьица с огромными бантами и вышивкой гладью. С утра мы их причесали, нарядили и пустили гулять — эффект превзошел все наши ожидания: девочек передавали из камеры в камеру, как цветы или картинки, а позже мы видели, как по двору, взявшись за руки и онемев от восторженных впечатлений, ходили Муся с Марфушкой, а за ними толпой шли все наши бабы, и многие из них утирали слезы:
— Вон как политические своих водят! А мои-то где?..
С уголовными у нас отношения были «никакие»: после того, как Нина и Гельма попытались, было, сагитировать прачек на забастовку, политических совсем отгородили: на прачечную не пускали, гуляли они отдельно и даже в баню ходили своей камерой. Присутствие двоих уголовных в нашей камере объясняется, во-первых, теснотой в отделении, а, во-вторых, желанием разжижить очень уж специальный состав камеры. Путем дипломатических переговоров удалось подобрать тихих и честных женщин с ребятами, — детей мы хотели обставить возможно лучше, сытнее и спокойнее. Некотороые из нас, родные которых жили в Москве, получали регулярно передачу; шла она, конечно, на потребу всей камеры, а иногда и за пределы ее, и хотя на 18, а вскоре на 21 человека это было очень немного, все же мы жили несравненно лучше уголовных каторжанок. Сожительницы наши этим обстоятельством не могли не дорожить и ради него шли на многие неприятные для них условия, сопряженные с бытом политических: частые обыски, истории с начальством, отсутствие подходящей компании и разговоров, открытые ночью форточки и проч. К нам они относились, как к образованным чудачкам, явлению непонятному и опасному.
Так же, впрочем, рассуждали в большинстве своем и надзирательницы. Помню я как-то брала из куба кувшин горячей воды — баня у нас была тесная, грязная, раз в две недели, и мы отвоевали себе право мыться остатками кипятка в нашей большой и чистой уборной. Постовая, которая привела меня к кубу, разговаривала со своей товаркой. Старая крыса неодобрительно смотрела, как я выцеживаю казенное добро:
— А ваши политические все моются? Бани им мало! Наша надзирательница вступилась за своих поднадзорных:
— Ну что ж, дело их молодое — скушно им сидеть-то, вот они и моются. Пусть себе, Капитоновна разрешила.
Я уверена, что и всю нашу тюремную борьбу — с карцерами, голодовками, лишениями свиданий и проч., да и партийную работу, которая привела нас на каторгу, — они считали баловством от скуки, в лучшем случае — молодой дурью.
80 % уголовных каторжанок составляли крестьянки — жертвы темного и страшного деревенского уклада. Многие шли за убийство мужа или свекора, реже — за поджог. Я помню нашу коридорную уборщицу — Аннушку, кроткую и работящую женщину лет 50-ти: она имела 15 лет за то, что убила своего пьяного мужа топором, разрубила его на курки и скормила свиньям. Однажды, в подходящий момент я спросила ее:
— Как это вышло у вас, Аннушка?
Она помолчала, подумала, потом вдруг болезненно улыбнулась:
— А я вот о чем жалею, Лизанька: зачем я двадцать-то лет терпела? Тюрьмы боялась, суда и каторги. Да мне тюрьма теперь раем кажется! Ведь я раз только пожила без бою, как он на призыв ходил. Да не взяли проклятого.
И другая приходит на память фигура: чувашка Марийка, молодая, огромная, рыжая и дикая, совсем лесной зверь. Уголовные ее боялись и ненавидели за силу и неукротимость, за то, что она почти не говорила, а как-то по-звериному ворчала, за ясно проступившие признаки запущенного сифилиса. Она воевала со всей камерой, и, чтобы предупредить избиение, а может быть, и убийство, мы взяли ее к себе — болезнь ее уже была незаразительна. Первые дни с ней было очень трудно, потом она обжилась и даже стала выказывать нежность к Шуре и Наташе, которые возились с ней больше других. Однажды я писала под ее диктовку письмо в деревню; это не было обычное послание поклонов и выклянчивание денег — нет! Марийка писала, что она жива, здорова и скоро выйдет на волю (это при 20-ти годах сроку!), а тогда не забудет, придет сама туда, она им покажет!..
— Так и пиши, много пиши: приду сама, не забуду!
Я написала очень выразительно, прочла ей, и она осталась чрезвычайно довольна.
— Ты умная, ты понимаешь, я тебе расскажу.
И рассказала, как у нее была любовь с парнем, а ее отдавали за кузнеца. Она не шла, бегала в лес, а отец и брат ловили ее, били — «такой веревкой били, как лошадь»! — и запирали в сарай. Под венец повезли связанную, так и венчали…
— А ночью все заснули, пьяные были, а я не пила, не заснула. Кузнеца задушила, отца, брата убила, потом в лес убежала…
Она сверкала зелеными глазами, огромные руки ее шевелились, сильное тело дрожало от волнения.
Потом власти согнали мужиков и три дня ловили ее по лесу облавой. Поймав, били, потом судили и сослали. Бедная Марийка! Бедный рыжий лесной зверь! Где-то она заполучила сифилис (может быть, от кузнеца), а скоро получит и чахотку. Сколько таких Марийк прошло по русским тюрьмам?..
В мае произошли два решающие события: Тарасова из-за отпусков стала «заменяющей» дежурной на каторжном отделении и к нам из Бутырок привели Марию Никифорову.. [232]
232
По некот. данным, впрочем, Никифорова пришла в начале мая или даже в конце апреля.
Все искусство наших пропагандисток сосредоточилось теперь на молодой надзирательнице.
Почва оказалась необыкновенно благодарной: Александра Васильевна только что пережила тяжелую личную драму, металась в тисках противной, «стыдной», как она говорила, службы, искала выхода даже в самоубийстве. По-видимому, она была очень одинока, а внимание и ласка, с какой отнеслись к ней политические, целиком взяли ее сердце. Мягкая, очень нервная, восторженная женщина понемногу проникалась своей миссией: сперва посыльной, потом подруги и, наконец, спасительницы заключенных революционерок. Нина, Наташа и Гельма буквально гипнотизировали ее и скоро довели до состояния восторженного мученичества. Была упущена какая-то мера, и теперь весь сложный и хрупкий механизм предприятия держали руки едва владеющего собой, неопытного и ненадежного существа. Лопнет струна, не выдержат натянутые нервы — все хитроумное здание разлетится в прах. Надо было от разговоров переходить к делу и кончать, кончать во что бы то ни стало.