Жернова. 1918–1953. Книга двенадцатая. После урагана
Шрифт:
– О, Микаэл, – умоляюще протянул руки к молодому рабочему Дитерикс. – Маленьки фергнюген есть гроз фергнюген [19] . Я извинять и благодарить.
– Ну, ладно, пойдем, – с явной неохотой согласился Малышев и постарался улыбнуться, но улыбка получилась кривая: не умел Малышев врать, не научился.
Дитерикс разразился бурным потоком немецких слов, а с узкого лица Олесича спала напряженность ожидания. Он засуетился, мелко потирая ладони и восклицая одно и то же:
19
Гроз
– Дас ист есть гут! Дас ист есть гут! [20]
Глава 26
Идти в гости вот так, в поношенном и затертом костюмчике, купленном на толкучке, Дитерикс отказался наотрез. Он только заскочит на минутку домой, переоденется и тогда пожалуйста.
Втроем они свернули к этээровским домам. Четыре двухэтажных дома из силикатного кирпича, построенные недавно, стояли несколько на отшибе, окруженные развалинами других домов и пустырями, заросшими пыльной лебедой и полынью. Чуть дальше громоздились мрачные останки школы имени Героя Советского Союза летчика Леваневского, далее – пялился во все стороны черными глазницами окон дворец культуры, еще дальше, на взгорке – универмаг, всё – одни стены, изуродованные и обгоревшие. А между универмагом и дворцом еще несколько серых двухэтажек, в которых еще живут интернированные немцы, в основном молодежь, занимающаяся разборкой развалин и строительством.
20
Дас ист есть гут – это есть (есть) хорошо.
Дитерикс затащил Олесича и Малышева в свою квартиру на втором этаже, но дальше крошечной прихожей гости не пошли и, пока хозяин переодевался, переминались с ноги на ногу и оглядывались.
– Да-а, обстановочка не очень, – заметил Малышев, трогая рукой самодельную вешалку.
– А зачем ему? – удивился Олесич. – Поработает еще с годок и – в свой фатерлянд. А там все есть: американцы понавезли.
– Чего это он вдруг к американцам попрется? – нахмурился Малышев. – Он, если вернется, то в Восточную.
– Оно, конечно, так, – заюлил Олесич, – а только рыба, как говорится, ищет где глубже, а человек, где лучше. Это мы живем по идейным соображениям, а он – немец, у него другие понятия.
– Ну и что, что немец? Маркс тоже был немцем…
– Маркс-то? Маркс был евреем. Об этом еще Ленин говорил, – не моргнув глазом, поправил Олесич. – А только это когда было – Маркс-то! Они, поди, про него давно уж позабыли. Их, немцев-то, Гитлер с Геббельсом так распропагандировали, что просто жуть. А нам теперь надо наоборот: поставить их обратно на идейный уровень. Вот я про что толкую. В Германии, скажем, мы тоже этим делом занимаемся, – понизил голос Олесич. – По части пролетарской сознательности и интернационализма. Ты, кстати, в каких войсках служил?
– В саперных, – ответил Малышев, все еще с трудом переваривая сказанное Олесичем.
– Понятное дело: саперы – они как бы на задней линии, а пехота всегда впереди, под знаменем, поэтому ей приходится разбираться, кто, значит, враг, а кто ни то ни се – гражданский одурманенный человек.
Олесич говорил теперь не спеша, с достоинством много повидавшего и повоевавшего человека, знающего себе цену, но Малышев слушал его с недоверием, будто этот человек приписывает себе то, что принадлежит другому.
Вообще говоря, Олесич Малышеву не нравился. Он не мог сказать с определенностью, почему не нравился, но едва он его увидел, как тут же и определил для себя, что от этого человека надо держаться подальше. Вот уж полгода Малышев работает в цехе, за это время сталкивался с мастером литейки практически ежедневно, потому что все требовало ремонта и, следовательно, его, Малышева, рук, и никакая кошка между ними не пробегала, но смутное ощущение опасности, исходящей от этого человека с бегающими глазами, чем дальше, тем усиливалось все более. Правда, когда он пытался узнать у других работяг, что это за человек, сменный мастер Олесич, они лишь пожимали плечами и оглядывались.
– Черт его знает! – удивившись вопросу, бормотнул напарник Малышева старый рабочий Егор Коптев и, проводив взглядом проходившего мимо Олесича, долго молчал, морща лоб и передергивая плечами, словно спорил сам с собой, обсуждая неожиданно возникший вопрос, но так ни к чему и не придя, поинтересовался, сощурив блеклые глаза:
– А ты чего интересуешься? По партийной линии или как?
– Странный он какой-то, – неопределенно ответил Малышев.
– Так ведь штрафник – известное дело. Там, в штрафбате или в штрафроте, все такие, – с убежденностью заключил Коптев, хотя сам не воевал, а всю войну проработал в эвакуации на Урале, по броне.
Впрочем, для Малышева и этого было достаточно: о штрафниках он судил по одному из солдат саперной роты по фамилии Посудников. Этот Посудников, встретив в одном из немецких городков, только что взятом нашими войсками, русскую девчонку лет шестнадцати, угнанную в Германию еще в сорок первом, заманил ее в подвал, полагая, что имеет на нее полные права, а она давай кусаться и царапаться, хотя, как он потом оправдывался, с немцами, небось, не брыкалась.
Так и не добившись у нее согласия, Посудников взял ее и застрелил.
Вся рота тогда очень возмутилась и чуть не устроила над ним самосуд, да начальство помешало. И Посудников загремел в штрафную роту. С тех пор при упоминании о штрафниках Малышев видел перед собой этого самого Посудникова, его отвратительную после того случая рожу, и ничего кроме презрения к штрафникам не испытывал. Так что и на Олесича, за что бы он ни попал в штрафбат, легла тень Посудникова.
Но этого явно было мало, чтобы понять, почему Олесич не понравился ему с первого взгляда. И Малышев решил, что Олесич – тот еще фрукт, а штрафбат – всего лишь закономерный эпизод в его биографии. Поэтому Малышев без восторга встретил приглашение мастера на швартен и шнапс. А с другой стороны, оно, может, и к лучшему: поближе присмотреться, разобраться, насколько он отвечает первому впечатлению.
Михаил Малышев был человеком обстоятельным и любил докапываться до сути в любом деле, и если представилась возможность докопаться до сути мастера Олесича, то надо эту возможность использовать. Но главное, конечно, Дитерикс – не бросать же его одного. Тем более что с некоторых пор Малышев чувствовал себя ответственным за немца, видя его одиночество, враждебность и непонимание со стороны многих рабочих и даже некоторого начальства. Стоило только поставить себя на место Дитерикса, чтобы понять, как ему трудно и одиноко в чужой стране. Вот сам Малышев не додумался пригласить немца к себе домой, а мастер Олесич додумался, хотя какое ему вроде бы до немца дело.