Жернова. 1918–1953. Книга двенадцатая. После урагана
Шрифт:
– Немцы-то? Немцы постро-о-оят: народ аккуратный, работящий. У них там орднунг – во! – вступился еще один, с лицом, обезображенным глубоким шрамом. – Я там у них воевал – знаю!
– Не ты один там воевал. И неча фрица на энтом деле подлавливать: человек, однако.
– Да я и не подлавливаю! С чего ты взял?
Дитерикс слушал разгоревшийся спор и переводил взгляд с одного спорщика на другого. Он уже понял, что разговор возник не из неприязни к нему, немцу, а из простого человеческого любопытства, и в нем теперь боролось желание вступить в полемику о социализме с необходимостью соблюдать совет не касаться политических тем в разговорах с рабочими. Совет этот ему дали в парткоме завода, но таким тоном, что он больше походил на приказ, хотя и непонятно, почему он должен избегать
При фюрере в Германии тоже запрещалось вести политические разговоры, если они расходились с официальной точкой зрения. Объяснялось это необходимостью сохранять монолитность германской нации перед лицом враждебного окружения. А чего боятся русские партайгеноссе? Этого ему объяснять не стали, посоветовав: поживете у нас и сами все поймете. Дитерикс в России уже больше двух лет, но понять никак не может…
И вспомнилось ему, о чем писали немецкие газеты в двадцатые годы, о чем ожесточенно спорили социал-демократы и коммунисты, пока фашисты не заткнули рот и тем и другим: тот ли социализм, что предсказывали Маркс и Энгельс, строят в России? По газетам и слухам, по рассказам тех, кто ездил в Россию работать по контракту, получалось, что совсем не тот, что русские подменили настоящий социализм суррогатом из славянской мистики, догматически понятого марксизма и азиатской дикости.
– Социалисмус, социалисмус, – проворчал Дитерикс, допивая пиво. – Я плохо понимать руссише социалисмус… Дас ист цигуэнеришесоциалисмус. [17]
– Чего, чего он сказал? – загалдело сразу несколько человек, обращаясь к Малышеву. – Чегой-то он вроде недовольный какой…
– А черт его знает! – отмахнулся Малышев, забирая у Дитерикса пустую кружку. Он поставил кружки в окошечко ларька и решительно произнес: – Нун, гут! Ком нах хаузе, Франц! Пока, мужики.
17
Цигуэнеришесоциалисмус – цыганский социализм.
– Хороши вечер, – попрощался и Дитерикс, пожав всем руки.
Глава 25
Малышев и Дитерикс отошли от ларька шагов на сто, когда их догнал сменный мастер из их же литейного цеха по фамилии Олесич. Он тоже пил пиво возле ларька, но в разговоре участия не принимал, держался в стороне, хотя и прислушивался к тому, о чем говорили рабочие с немцем.
Олесич догнал их и пошел рядом, будто и с завода они ушли вместе, пиво пили вместе, а он лишь задержался, и теперь они опять могут идти вместе и продолжать прерванный разговор. И заговорил Олесич так, словно этот разговор продолжил:
– Оно, конечно, людям интересно, что оно и как, а только что ж – человек он человек и есть, хоть тебе немец, хоть тебе кто. А то пристанут – и давай! В Германии у меня тоже случай раз был… Стояли мы в Берлине, в парке ихнем, Фридриххайн называется…
– О, Фридрикс Хайн! – воскликнул Дитерикс, услышав знакомое название.
– Во-во, в этом самом Фридриксе. Ну, значит, стоим. В том смысле, что война кончилась, кругом гражданские немцы, бабы… Ничего у них, промежду прочим, бабы случаются. Пайку покажешь, говоришь: «Ком» – она и шагает. Чистенькие, аккуратненькие, не то что наши. Приведет в дом, тут тебе душ, сама тебя помоет, постель чистая, простыни и все такое. Ну, и так далее… Да-а… Стоим, значит, и подходит к нам один старый такой фриц. В очках! И вот такие вот патлы! – тронул Олесич пальцем воротник своей сатиновой в полосочку рубахи. – Трясется весь… от старости в смысле, и начинает нас пытать… по-своему, естественное дело: что про что, ни один хрен не разберет. Вот я и говорю: чего человека пытать, если он ни бельмеса по-русски не понимает? Ну ладно бы там на производстве: вагранка, конвейер, то да се…
– О, да! Конвейер есть стары… Как это по-русски? – Дитерикс с надеждой посмотрел на Малышева, но тот даже бровью не повел. – Конвейер есть стары механисмус. Очень плёхо. Зер шлехт.
– Ну, и я ж про то говорю! – подхватил Олесич и зачастил дальше: – А чтобы за жизнь рассуждать или про политику, так тут промеж себя ни хрена не можем разобраться, а чтобы еще тебе и немец…
– О-о, да! Политик есть ни хрена! – подтвердил Дитерикс и похлопал Олесича по плечу.
– Правильно, Франц! – одобрил Дитерикса Олесич. – Анекдот есть такой. Встречаются Трумен и Черчилль и думают, как бы им Россию одолеть. Думали, думали и ничего не придумали. Решили спросить у этого… у эмигранта… Ну, значит, у того, кто из плена не вернулся со страху и у капиталистов остался, – пояснил Олесич. – Так, говорят, мол, и так, и что в таком разе делать? А ничего не надо делать, отвечает им бывший наш Иван. Надо им – нам то есть – посылать продукты и всякие шмотки. И все задарма. Русские работать бросят и начнут заниматься политикой. Все! Аллес! Ферштее? Нет, отвечают, не ферштее. Вы, говорит им наш бывший Иван, несколько лет их покормите да поодевайте, а потом сразу раз! – и отрежьте. Они все и перемрут. Потому как работать отучатся. Вот так-то. А то еще есть анекдотик…
Но они дошли уже до перекрестка, где дороги их расходились: Дитериксу сворачивать налево, Малышеву – направо, а Олесичу топать прямо.
– А чего, Франц! – оборвав себя на полуслове, неожиданно предложил Олесич. – Ком ко мне нах хаузе! Я кабанчика третьего дня прирезал: колбаса – вурст по-вашему, – шкварки. Ферштее?
– О, я, я! Понимать. Колбаса, чкварки… Что есть чкварки?
Олесич, схватившись за живот, залился мелким дребезжащим смехом. Даже Малышев – и тот добродушно заулыбался.
– Шкварки – это есть… – Теперь уже Олесич с надеждой глянул на Малышева.
– Даст ист швартен… одер гриибен, – перевел Малышев.
– О, я понимать! О, эта есть вкусна! Это есть оч-чень вкусна! – в восторге вскричал Дитерикс, потирая руки.
– Так я про что и говорю! – обрадовался Олесич. – Угощу тебя этим самым швартен. Шнапс имеется. Зер гут шнапс имеется – водка! И ты, Михаил, тоже пойдем. А то вместе работаем, а чтобы посидеть за столом, по душам поговорить – этого у нас нету. У Франца, сам знаешь, ни семьи, ни приятелей, ему ж, поди, тоска зеленая дома сидеть. Я ж понимаю. По-человечески если…
– Чего это вы вдруг? Праздника вроде никакого… – подозрительно глянул на мастера Малышев. – Да и хозяйка еще неизвестно как посмотрит на таких гостей.
– Да ты, Михаил, за хозяйку не беспокойся: она у меня вот где, – показал маленький кулачок Олесич, и Малышев внутренне улыбнулся, зная Олесичеву жену, втрое массивнее своего тщедушного мужа. Олесич, однако, заметил насмешливую искорку в глазах слесаря и заторопился пуще прежнего: – А главное – немцу удовольствие доставим. Они ж до свинины дюже падкие. Для них шнапс и швайне – первейшая еда. Так что я от чистого сердца. Честное слово! – И, обращаясь к Дитериксу: – Франц, ком нах майн хауз – ко мне то есть (Олесич ткнул себя пальцем в грудь). Колбаса эссен, швартен эссен, шнапс тринкен [18] …
18
Шнапс тринкен – пить водку.
– О-о! – воскликнул Дитерикс в восторге от предвкушения угощения и с надеждой глянул на Малышева.
Дитерикса не столько прельщало само угощение, как то, что впервые за время пребывания в России его приглашали в гости, что, наконец, не надо идти в опостылевшую квартиру и, разбирая шахматные этюды, убеждать себя, что все идет хорошо, что ему не на что жаловаться. К тому же отказаться от приглашения было бы верхом неприличия. Если его приглашают, следовательно, он становится здесь своим человеком, перегородка, отделяющая его от русских, наконец-то стала рушиться, и было бы глупо с его стороны эту перегородку удерживать. В то же время Дитерикс полагал, что идти к мастеру Олесичу он может только вместе с Малышевым, который как бы станет свидетелем, что он, Дитерикс, ничего себе такого не позволял и вел себя в гостях вполне лояльно по отношению к властям и местным порядкам.