Жернова. 1918–1953. Книга двенадцатая. После урагана
Шрифт:
Костя-морячок спит, над ним роятся мухи, они ползают по его небритому грязному лицу, заползают в раскрытый рот, в черные дыры ноздрей. Костя шевелит носом, плямкает губами, но не просыпается. Он проснется, когда пойдет народ во вторую смену и кое-кто завернет к ларьку. Костя будет равнодушно смотреть, как люди торопливо глотают пиво, даже не сдувая пену. В это время угощают его редко. Да он не в претензии. Вот пойдет домой первая смена, пойдет тяжело, неторопливо, пойдет народ, измочаленный жаром вагранок и доменных печей, оглушенный грохотом пневмоклепки, с ноющими жилами рук и ног, с колом в пояснице от надсадной работы, с хрипами в легких и в горле от удушливых газов, от наждачной пыли, цемента, известки и прочей дряни, с кровавыми глазами и отупелой головой… – вот тогда-то и наступит время Кости-морячка. Он будет вертеться чертом вокруг ларька, грохоча сухими подшипниками, перемещаясь от одной группы к другой, и
Олесич долго глядел на спящего Костю-морячка, на ползающих по его лицу мух. Но ни лицо, ни мухи не занимали Олесича. Он покривился брезгливо и отвернулся. Цедя жидкое пиво, он видел тесную комнату, решетки на окне и следователей. Перебирая в уме их вопросы и свои ответы, Олесич пытался понять, чем грозит ему этот неожиданный вызов.
Сколько времени минуло после той стычки с диверсантами на проселочной дороге, так что Федор Аверьянович и в самом деле позабыл о ней и о старшем лейтенанте Кривоносове, и никто за эти годы – и ничто – ему об этом не напомнили. И вдруг – на тебе. Олесич вспомнил паузу, наступившую сразу же после того, как он подтвердил фамилию командира дивизии, и предположил, что именно этот самый полковник Матов интересует особистов больше всего, а не погибший лейтенант Красников и ныне здравствующий бывший старший сержант Олесич. Видать, Матов натворил что-нибудь – вот они и копают под него, выискивают старые грешки, чтоб набралось побольше. Сейчас, поговаривают, Сталин круто берется за некоторых военных, которые, почив на лаврах победы, устраивают свою жизнь за счет простого народа. Об этом даже недавно в «Правде» была большущая статья, и партийный секретарь эту статью читал на общем собрании цеха под одобрительный гул рабочих…
Ну, туда им и дорога, всем этим полковникам и генералам! А то зажрались, совесть всякую потеряли. Рассказывали тут как-то, что один генерал, даже будто бы дважды Герой Советского Союза, вывез из Германии несколько вагонов всякого добра, и Сталин, прознав об этом, тут же его из генералов разжаловал. Об этом случае рассказывали с подробностями: будто вагоны генерала задержали на границе, генерал звонит Сталину и жалуется, что вагоны не пропускают, а Сталин, выслушав его, отвечает: «Передайте от моего имени, чтобы пропустили… товарищ младший лейтенант». Вот так-то – из генералов прямо в младшие лейтенанты. Это по-сталински, правильно и справедливо. Потому что советский человек – не мародер, а если еще и член партии, так и подавно. Сам-то Олесич хапнул самую малость, потому что на своем горбу много не унесешь, да, к тому же, все время в боях, а там не до мародерства. Разве что немку какую-нибудь прищучишь в подвале, так она и сама рада, а если ей кусок хлеба дашь, так и благодарить тебя будет, и руки целовать. Тем более что, когда немцы отступали, они сами своих баб раскладывали без разбору, всех девок попортили, даже малолеток, чтоб русским не достались. Война – такое дело… Но этот Матов, видать, из других. Иначе особисты под него не копали бы. А в таком разе не грех им и помочь. Главное, чтобы тебя самого не приконтрили заодно, как какого-нибудь пособника или, наоборот, укрывателя. Эти ребята, хоть и молодые, да ранние…
Но откуда им известно, что именно он застрелил Кривоносова? Ведь в бумагах по тому делу, насколько ему, Олесичу, известно, ничего такого не было. То есть было, что Кривоносов погиб в стычке с диверсантами, а как погиб, от чьей пули – молчок… На пушку, небось, берут. Но если даже и застрелил, хотя признаваться в этом никак нельзя, то мало ли чего в бою не бывает! Промашка вышла, что ж тут поделаешь. На войне чего только не случается. Иногда своя же артиллерия по своим же так врежет, что похлеще немецкой будет, и – ничего. Или свои же самолеты бомбами накроют. А то как-то, уже в Берлине, взвод Олесича в ночном бою, когда не поймешь, где свои, где чужие, схлестнулся с другим своим же взводом, но из другого полка: тоже друг друга покрошили предостаточно, пока не разобрались. А все потому, что вокруг полно валялось немецкого оружия, так что по характеру стрельбы и не разберешь, кто в тебя садит длинными очередями, не жалея патронов.
Олесич допил пиво, еще раз глянул на Костю-морячка, вспомнил, что тому, поговаривали, нет и двадцати пяти, а вон как оскотинился, и побрел домой. Дома у Олесича еще с первомайских праздников стоит початая бутылка водки, и он решил допить ее, потому что никто не знает, удастся ли сделать это завтра.
Едва за Олесичем закрылась дверь, как чернявый следователь схватил трубку телефона и, с довольным видом поглядывая на напарника, стал вызывать Москву. После долгих препирательств с телефонистками, он назвал номер в Москве, и почти тотчас же в трубке послышалось глуховатое покашливание.
– Товарищ полковник, – заговорил чернявый. – Докладывает старший лейтенант Саблин. Снова всплыл генерал Матов. Да, по сорок пятому году. В связи с гибелью сотрудника контрразведки «Смерш» старшего лейтенанта Кривоносова… Да-да. Так точно… Бывший боец двадцать третьего штурмового батальона Олесич… Личность малоприятная, но использовать можно. Работает на чугунолитейном сменным мастером… А мы на него случайно вышли: по делу подполковника контрразведки «Смерш» Голика… Темнит этот Олесич, товарищ полковник. Дурачком прикидывается… Так точно. Мы тоже решили не форсировать. Сам дозреет… Будет исполнено! – И положил трубку.
– Ну, Петька! – воскликнул старший лейтенант Саблин, блестя выпуклыми черными глазами и потирая пухлые ладони. – Старик доволен, велел нам тянуть за этот кончик и дальше. Представляешь: мы сводим Матова с Голиком, туда же начальника штаба, все из одной дивизии – и картина полнее некуда! Я тебе говорил: за этим Олесичем что-то есть. Говорил? Вот то-то же… Ха-ха-ха!
Глава 22
Первая смена давно свое отработала, и Франц Дитерикс может быть свободен, то есть пойти в заводскую столовую, пока она не закрылась, поужинать там по спецталону и отправляться домой. А он вместо этого возбужденно мечется по кабинету главного технолога завода камрада Всеношного и, путая русские слова с немецкими, размахивая руками, пытается втолковать хозяину кабинета прописную, как кажется Францу Дитериксу, истину: так, как работают на этом заводе, работать нельзя.
– Это не есть технологие! – вскрикивает он. – Это есть вильдхайт! [1] Мы есть отставать капиталисмус! Это есть нарушений Маркс! Это есть… – Не находя слов, он трясет в воздухе руками, трясет плешивой головой и делает круглые глаза.
– Вы напрасно так переживаете, Федор Карлович, – уже который раз устало повторяет главный технолог завода Петр Степанович Всеношный, тоже плешивый и вообще ужасно похожий на Франца Дитерикса: круглое лицо, мясистый нос и оттопыренные уши. Правда, на этом похожесть исчерпывается, и стоит Петру Степановичу встать из-за стола, как он на голову возвышается над немцем. Да и постарше его лет эдак на десять, лицо изборождено глубокими морщинами, в тусклых глазах не заметно того энтузиазма, который так и брызжет из серо-голубых глаз Дитерикса, зато там таится, похожая на плесень, обреченность до конца тянуть свой воз, обходя колдобины и ямы, сдерживаясь на крутых спусках и поворотах.
1
Вильдхайт – дикость (нем.)
По всему видно, что разговор с Дитериксом тяготит Петра Степановича, потому что он, в свою очередь, не может втолковать немцу, что в Советском Союзе все построено на строгом государственном планировании, что строгий план есть и у завода, что план – это закон, что если они остановят производство на несколько минут – уже чепэ, а чтобы остановить на две недели – и разговора быть не может. При этом он, главный технолог, понимает, что, изменив технологию, они потом наверстают упущенное время за счет более высокой производительности и снижения брака, но принимать решение будут наверху, а для них это не самое главное. И потом: рабочие уже привыкли к существующим условиям труда, менять условия – менять расценки, переучивать людей, часть из них высвободится, возникнут проблемы, а это уже вопрос не столько технологии, сколько социальной политики…
– Рабочие привыкать! А? Рабочие привыкать! – снова вскидывает вверх руки Дитерикс. – Это не есть аргументен! Капиталисмус аух [2] есть привыкать, абер [3] социалисмус есть не привыкать, он имеет тенденц, имеет… э-э… айн нейгунг [4] … побеждать… Энгельс… э-э… санкционирт… социалисмус есть прогрез… капиталисмус нихт есть прогрез… – и дальше Дитерикс пошел чесать почти сплошь по-немецки.
Петр Степанович уныло смотрит на немца, зная, что пока тот не выговорится, его не остановить. Такие сцены в этом кабинете случаются раза два в месяц, когда Дитерикс столкнется с какой-нибудь неразрешимой, по его понятиям, технической или технологической проблемой, если чего-то не изменить в них коренным образом. У него прямо-таки мания к коренным изменениям.
2
Аух – тоже.
3
Абер – но.
4
Айн нейгунг – склонность.