Жернова. 1918–1953. Книга третья. Двойная жизнь
Шрифт:
И множество рук потянулось к Александру. Его поздравляли, похлопывали по плечу, он замечал льстивые улыбки, ищущие взгляды, но сам лишь растерянно улыбался и все оглядывался, пытаясь отыскать Аннушку.
Еще Александру хотелось, чтобы его торжество видел Марк Либерман. Но тот на выставку то ли не пришел, то ли ходил где-то в стороне.
На другой день картины Александра Возницина висели на втором этаже в самом просторном зале, ярко освещенные и поэтому, может быть, дышащие суровым и немного наивным оптимизмом.
И на мастерскую его уже никто не покушался. И вопрос о его дальнейшем членстве в ВКП(б) отпал сам собою.
В
Свадьба была более чем скромной: пришли два старика-художника, друзья покойного Ивана Поликарповича, несколько Настенькиных подруг со "Светланы" да три приятеля, с которыми Александр учился в академии. Ну и, разумеется, Варвара Ферапонтовна.
И началась у Александра и Аннушки новая жизнь.
Конец девятой части
Часть 10
Глава 1
Скорый поезд "Москва-Ленинград" отсчитывал километры стуком колес, гудками паровоза, мельканием телеграфных столбов, будок обходчиков, деревянных станций с облупившейся краской, унылых деревень под соломенными крышами, зеленых полей и лесов, рек и речушек, переездов, возле которых теснились либо подводы с запряженными в них понурыми клячами и сидящими на облучке такими же понурыми возницами, либо стадо тощих коров, бредущих на скотобойню. Но мало кто из пассажиров поезда смотрел в вагонное окно: большинство из них вышло из этих однообразных пейзажей, связав свою жизнь с городом, все это им знакомо с детства, ничего интересного за окном не увидишь, разве что иногда одинокий трактор, плюющийся колечками сизого дыма, как символ ближайшего будущего. Но трактором их не удивишь, особенно молодежь: в городе не только трактор можно увидеть, но и такое, чего деревенским даже не снилось.
В трех плацкартных вагонах было особенно шумно: в них возвращались домой представители ленинградских ударных комсомольских бригад, премированные поездкой в Москву на выставку промышленных товаров.
Парни и девушки, возбужденные и радостные, то сновали по вагонам, то сбивались в каком-нибудь купе, и тогда звенели песни и смех, и казалось, будто они не знают, куда деть свою энергию, на что ее растратить, потому что ни песни, в которые они вкладывали всю силу своих легких, ни беспричинный хохот, захватывающий всех разом, ни беготня по вагонам – ничто не могло насытить их молодые взбудораженные души, дать успокоения.
Наш паровоз вперед лети,В коммуне остановка,Иного нет у нас пути,В руках у нас винтовка…– пели в одном месте, а в другом старались их перекричать:
Мы – кузнецы, и труд наш молод,Куем мы счастия ключи,Вздымайся выше, наш тяжкий молот,В стальную грудь сильнейстучи, стучи, стучи…И когда одной группе удавалось перепеть-перекричать другую, и та, оставив свою песню, подхватывала песню соперников, все бросали петь и начинали хохотать, будто ничего смешнее в своей жизни они не знали.
То парни вдруг срывались с места и кидались в тамбур, и набивалось их там столько, что не повернешься, доставали московские папиросы и начинали дымить, а тут еще теснота и некуда стряхнуть пепел, или вдруг у кого-то запечет от нечаянно попавшего горячего пепла, – и снова хохот до слез, до колик в животе. А уж если кто-нибудь попытается протиснуться сквозь эту тесноту из другого вагона, а протиснуться почти невозможно, то все впадают почти в истерику: так это кажется забавным, необычным и смешным.
А девушки, оставшиеся одни, начинали щебетать, перебивая друг друга, перескакивая с одного на другое, или снова петь, но что-нибудь про любовь, да нетерпение не позволяло им закончить иногда даже куплета, как они тут же сбивались то ли со слов, то ли с мелодии и тоже начинали хохотать – до слез, до икоты…
В одном из этих вагонов ехал и Василий Мануйлов. Он от самой Москвы как забрался на верхнюю полку, так почти оттуда и не слезал… разве что в туалет или покурить. Василий возвращался из отпуска, со своей родной Смоленщины, где он не был с двадцать девятого года, то есть с тех самых пор, как уехал оттуда шестнадцатилетним парнем, уехал еще с действующей мельницы, почти сразу же после ареста отца и суда над ним, после исключения из бухгалтерско-счетоводческого училища.
Теперь Василию перевалило за двадцать (а по паспорту – за двадцать один), он заматерел, над верхней губой и подбородке пробился мягкий рыжеватый волос, который он соскабливал опасной бритвой два раза в неделю.
Василий то просто лежал на спине, закинув руки за голову, то смотрел в окно, то брался за книжку. Веселье попутчиков ему не мешало, но иногда хотелось тишины, и он жалел, что не экономно отнесся к деньгам и ему не хватило на купейный вагон – там было бы значительно спокойнее.
В прошлом году он тоже ездил в Москву, ездил как один из лучших молодых рабочих завода "Красный Путиловец", как рационализатор, и потому буйное веселье парней и девушек ему было понятно: они тоже тогда сходили с ума не столько от увиденного в столице, сколько от сознания того, что вот они, молодые рабочие – всего лишь рабочие! – удостоены такой чести, такого отличия со стороны государства, которое всегда было врагом рабочих, а на Западе все еще продолжает им оставаться, и что это новое государство – они сами, и все, что показано на выставке, сделано их руками, и… и дух захватывает от всего этого, особенно если подумаешь, что впереди такая длинная жизнь, столько удивительных вещей еще можно придумать и сделать.
Но за минувший год так много изменилось в жизни Василия, что ему теперь кажется, что прошел не год, а много-много лет, и ему не двадцать, а значительно больше, и теперь уже никогда к нему не вернется такое беспечное и бездумное веселье.
Все началось именно с той прошлогодней поездки, вернее, после нее, но не будь этой поездки, ничего, казалось Василию, и не произошло бы, жизнь его, вышедшая на ровную колею, по которой двигалась вся страна, так резко не переменилась бы, он не был бы отброшен на обочину, будто вышвырнули его на ходу из скорого поезда под откос, в болотину, откуда он видит, как наверху с грохотом проносятся вагоны, но их ему уже не догнать…