Жестокие игры
Шрифт:
Но, не успев миновать и половину пути, я нахожу взглядом Пак. За изгибом тропы, что тянется вдоль подножия утесов, отчасти защищенные от порывов ветра, на земле лежат четыре тела, вытянувшиеся параллельно друг другу, — темные очертания на светлом песке, жертвы сегодняшнего утра. Пак присела на корточки рядом с ними, не касаясь их, даже не глядя на них. Она просто съежилась на ветру и рассматривает землю под собственными ногами.
Я подхожу к ней, останавливаюсь рядом и смотрю на разбитое лицо Томми Фалька.
Глава
Пак
Следующий день — это и последний день перед бегами, и день похорон Томми Фалька. Мои мысли постоянно крутятся вокруг завтрашних бегов, и мне кажется, что это как будто обидно для Томми. Но когда я пытаюсь сказать себе: «Томми Фальк умер», я сразу вижу его и Гэйба в нашем доме и как они бросают друг другу цыпленка.
Когда я ухожу вместе с Дав, Гэйб еще не встал с постели; дверь его комнаты приоткрыта, я вижу, что он лежит и пристально смотрит в потолок. К тому времени, когда я возвращаюсь домой, Гэйб уже успел убрать весь тот хлам, который я свалила перед сломанной частью забора, там, где сквозь него прошла водяная лошадь, — и заколачивает в доски здоровенные гвозди. Я не в силах оставаться в доме, потому что непрерывно думаю о том, что завтра — бега, а завтра — это всего через одну ночь. Потому мы с Финном отправляемся к Дори-Мод, чтобы помочь ей подготовить к рассылке по почте новую партию каталогов. Когда мы приходим домой, то видим, что Гэйб просто преобразил весь наш двор — он повыдергивал все сорняки и свалил весь ненужный хлам в кучу рядом с сараем; но, как я сразу понимаю, это не помогло ему забыть о смерти Томми Фалька. Когда мы с Финном входим во двор, Гэйб смотрит на нас с полминуты, прежде чем на его лице что-то отражается, как будто он наконец-то нас узнал. Руки у него дрожат, и мне приходится заставлять его съесть хоть что-нибудь. Я не думаю, что он останавливался за весь день хоть ненадолго. Когда день переходит в вечер, приходит Бич Грэттон, и они с Гэйбом обмениваются мрачным приветствием. Потом мы все одеваемся и отправляемся на западные утесы.
Гэйб не особо рассказывал нам о предстоящих похоронах, сказал только, что Фальки — «старые островитяне» это значит, что к похоронам не должны иметь отношения ни церковь Святого Колумбы, ни отец Мунихэм и что все состоится на скалах у моря. Финн явно нервничает из-за этого, как будто все, в чем должна участвовать его бессмертная душа, заставляет его переживать, — но Гэйб велит ему вести себя прилично и объясняет, что это точно такая же хорошая религия, как та, которой следовали наши родители, и что Фальки всегда были самыми замечательными людьми, с какими только можно познакомиться. Он говорит все это очень рассеянно, как будто вытаскивает слова для нас из какого-то дальнего хранилища. По моим ощущениям, он тонет, но я не имею ни малейшего представления о том, как именно сунуть руку в эту воду, чтобы вытащить его.
Нам приходится пробираться через нагромождения острых камней, чтобы добраться до западного пляжа, — а этот берег куда более каменист и неровен, чем песчаный, на котором проходят бега. Океан в вечерних лучах светится золотом, а у самой воды горит костер. Мы вливаемся в небольшую группу людей, пришедших на похороны; я узнаю среди них многих друзей отца, рыбаков.
— Спасибо, что пришел, Гэйб, — говорит мать Томми Фалька.
Я теперь вижу, что Томми именно от нее унаследовал свои красивые губы, но хороша ли эта женщина в остальном, сказать сейчас невозможно, потому что глаза у нее красные и распухшие от слез.
Она берет Гэйба за руку. Гэйб говорит так серьезно, что я, несмотря на обстоятельства, переполняюсь гордостью за него:
— Томми был моим лучшим другом на этом острове. Я бы все для него сделал.
Мать Томми что-то отвечает, но я не слышу, что именно, — так поражена, видя Гэйба плачущим. Он продолжает что-то тихо говорить ей, и слезы стекают по щекам женщины каждый раз, когда она моргает. Мне почему-то становится невыносимо смотреть на Гэйба, потому я оставляю их с Финном и отхожу к костру.
Только теперь я понимаю, что это не простой костер, а погребальный. Он дымится и потрескивает, и это самые громкие звуки на всем пляже. Языки пламени на фоне темной синевы неба — оранжевые и белые, а влажный мокрый песок у самых волн отражает огонь, как зеркало. Каждая волна стирает это отражение, а потом возвращает его, уходя. Костер горит уже долго, я вижу целую гору тлеющих углей и золы и вдруг с содроганием замечаю почему-то уцелевший в огне лоскут куртки Томми Фалька, зацепившийся за поленья.
Я думаю: «Он ведь вот только что сидел за нашим столом в этой самой куртке…»
— Ты ведь Пак?
Я смотрю налево — и вижу мужчину, стоящего недалеко от меня; он аккуратно сложил перед собой ладони, как будто находится в церкви. Конечно, я сразу его узнаю, это Норман Фальк, и я отлично помню, как он стоял в нашей кухне точно в такой же позе, разговаривая с моей матерью. Глядя на его лицо, я думаю: «Он рыбак», а не: «Он — отец Томми Фалька». Рядом с ним какой-то малыш, наверное, брат Томми. В Нормане Фальке нет ничего похожего на Томми. А пахнет он как Гэйб, то есть, собственно говоря, рыбой.
— Мои соболезнования, — говорю я, потому что именно эти слова говорили мне люди, когда погибли наши родители.
Глаза Нормана Фалька сухи, когда он смотрит на погребальный костер. Мальчик жмется к его ногам, и Норман Фальк кладет руку на его плечо.
— Мы все равно потеряли бы его.
Это кажется мне странным утешением. Я и вообразить не могу, что стала бы вот так же думать о Гэйбе. Ведь если бы Гэйб умер, это было бы навсегда. Но если Гэйб будет где-то жить-поживать, вполне счастливо, я тоже могу никогда больше его не увидеть… То есть для меня, возможно, это могло бы выглядеть одинаково, вот только я уверена, что для Гэйба все же разница есть.
— Он был очень храбрым, — продолжаю я, потому что мне эти слова кажутся вежливыми.
Мое лицо разгорячилось от огня; я мечтаю отойти назад, но не хочу, чтобы это выглядело так, словно я ухожу от разговора.
— Это верно. Все помнят его на той черной кобыле… — В голосе Нормана Фалька звучит неприкрытая гордость. — Мы попросили Шона Кендрика вернуть ее морю, и он согласился. Это ради Томми.
Я спрашиваю очень вежливым тоном, стараясь сделать вид, что имя Шона Кендрика ничего для меня не значит: