Жиган по кличке Лед
Шрифт:
– О! «Соловья» подстрелил! Ходят, – с гордость выговорил Сережа. – Я б даже сказал: лётают!
– Ложь на нары… – буркнул Упор.
Вторые сверху нары у окна, то есть того зарешеченного отверстия в глинобитной стене, что призвано впускать в затхлое, провонявшее помещение хоть сколько-нибудь света и воздуха, были заняты под отнятые вот у таких же бедолаг вещи и продукты. Тут лежали даже реквизированные у кого-то из врагов народа хромовые сапоги, которые им явно не пригодятся. Мордвин передал пахану записную книжку, и тот, раскрыв ее на первом попавшемся месте, сунул туда свой кривой, в двух местах переломанный нос и наконец произнес:
– Это че же тут за роспись? Крючки-закоулочки? По-каковски? Разъясни,
– Дело в том, – сказал новенький, – что я ученый-археолог. Работал на раскопках в Узбекской ССР, ну, близ Самарканда. Эти записи вы, конечно, не понимаете, потому что это – фарси.
– «И днем, и ночью кот ученый все ходит по цепи кругом!» – неожиданно продекламировал Сава. – Сколько слов, и все козырные!
Борис Леонидович в кои-то веки промолчал. Зато Сережа-мордвин, препаскуднейший малолетка, приблудившийся к взрослым ворам, молчать не стал:
– Сава, он на одного следака похож. Слушай, ты не знаешь такого следака вологодского – Орленко? Мож, ты его родственник? А мы тут с тобой цацкаемся, за «мужика» держим, секретами своими босяцкими хвастаем, «соловья» вот на хранение притаранили, – балагурил Сережа-мордвин, а блатные хмыкали с различной степенью одобрения. Один пахан Упор сидел с кислой мордой. В его послужном списке было немало издевательств над политическими, но ничего новенького он давненько придумать не мог, и это, быть может, его угнетало. Хотя это, конечно, перебор. Упора-Упыря, в чьем маленьком мозгу помещалось только гордое осознание своей принадлежности к правильной масти, конечно, едва ли могло что-то смущать и угнетать. Единственное, чего он боялся – как бы ненароком не переступить законы, не «зашквариться» и не слиться к «чертям», которых не уважают.
– Сава, ну-ка подай сюда этого троцкиста! – вяло сказал он. – Сейчас мы его прощупаем, чем он дышит.
Ритуалы Упыря не отличались оригинальностью. Даже указания, отдаваемые им своим «пригретым», мало варьировались, и выученное паханом слово «троцкист» звучало в отношении каждого осужденного по 58-й статье. Собственно, каждый из находящихся в камере мог предположить, что же будет с Борисом Леонидовичем дальше. Его могли милостиво запихать под нары и шикнуть, чтобы не высовывался. Ему могли отвести место рядом с такими же, как он, и это был еще неплохой вариант, если бы перед этим не «прощупывали фанеру», в результате чего могли сломаться несколько ребер, или не избивали попросту, без выдумок и особенных терминов. Собственно, Борис Леонидович, давно не склонный к особенным иллюзиям в условиях Советского государства, ожидал чего угодно. И худшего – в том числе. Однако он успел отделаться разбитым подбородком и зашатавшимся клыком, потому что дверь с грохотом распахнулась и раздался чей-то дикий рев, в котором с трудом признали медоточивый противный голосок капитана Омельченко:
– Откуда я знаю, твою мать, лейтенант?! Начлаг уехал в город! Этого пока сюда, никуда не денется!
Вот тут многие заключенные даже с нар повскакивали. Мало кому доводилось видеть Омелу в таком состоянии. В свое время он сломал позвоночник какому-то осужденному ветврачу, который искренне хотел поработать по специальности и тем облегчить свою участь – при этом с губ капитана ни на мгновение не сошла скотская усмешка. Он вообще был улыбчивым малым… А тут – такой рев, такая экзальтация, за которыми явно скрываются неуверенность в себе и даже смятение! Двое конвойных со штыками встали по обе стороны двери, и в камеру, согнутого в три погибели, с заведенными за спину и поднятыми вверх руками втолкнули человека – босиком, в разорванной блузе, с разбитой головой. Человека подтолкнули, он растянулся на полу, а потом повернул лицо к дверям и спокойно сказал:
– Доставили с комфортом! Спасибочки, начальник! Твой полковник наверняка выпишет тебе билет на танцы за такую
Лязгнула дверь. Некоторое время слышно было, как орал, пенился Омельченко, как отвечали ему конвойные; потом наконец голоса окончательно затихли. Только тут еще один новичок поднялся с грязного пола, аккуратно, с достоинством, отряхнулся и оглядел всех присутствующих. У него было выразительное лицо с несколько резковатыми чертами и высокими скулами, цепким взглядом и приметным шрамом на левом виске.
– Здорово, мужики, – сказал он. – Непросто вам тут дышится, я смотрю. Опять мусора насовали в хату сверх комплекта сам-три.
– А ты че босиком-то?
– К вам спешил, боялся споткнуться. Вот ботиночки и снял.
– Куму подарил, что ль?
Человек сощурился, глядя на блатного, который сказал это, а потом раздельно выговорил:
– Да нет, у кума уже есть. Ты подогнал наверняка.
– Ты что, метишь туда, что я мусорам вещички на блат скидываю? – до небес взвился босяк и метнулся к пришлому. – А ты, сука, не боишься, что за такие предъявы и кровью можешь умыться?
– Я смотрю, у вас тут утренняя разминка. – Человек вздохнул и передернул широкими плечами. – Ладно, потом покукарекаешь, некогда мне с тобой базлать, сынок.
Пахан Упор поднялся на своем месте на нарах. Это было воспринято как верный сигнал к тому, чтобы броситься на босоного пришлеца и ничтоже сумняшеся всадить ему в бок заточку. К тому же, как показывал недавний опыт, капитан Омельченко не очень доволен тем, что этот наглец попал на его пересылку и конкретно в четвертый барак.
Что характерно, «пригретые» Упора не стали соблюдать правило «один на одного», а навалились вчетвером. Быть может, полезли бы и больше – не убивать, нет, так, потешить скуку, потому как новый показался им зверьком из иного мира, чем этот очкастый археолог, которого даже зарежешь – зевать будешь. Но двое или трое блатарей из числа тех, кто постарше, вдруг замерли на своих местах, не торопясь вмешиваться в события, а вместе с ними придержали свой норов еще несколько особей из молодняка. Те, наверно, что посообразительнее. Например, Сава. Да что там – Сережа-мордвин тоже. Этот последний, на что уж был юн, не стал опрометью кидаться на босоногого только потому, что тот назвал «кукареканьем» – намеком на петуха, птицу тут крайне непочитаемую – слова какого-то шныря.
А вот Упор, кажется, ничего не понял. Он выпустил вперед тяжеловатую нижнюю челюсть и стал наблюдать. Ему тоже с первого взгляда не понравился этот борзый. А еще ему не понравилось волнение капитана Омельченко. Омела никогда не давал «запылить» хату. Упор давненько трудился у него на раскалывании самых непокорных политических и добился на этом поприще неплохих успехов, а тут, судя по всему, подоспел подходящий кадр для «санобработки», как говорил сам остроумный капитан.
– Че возитесь?.. – подал голос Упор, когда один из юркнувших к борзому новичку босяков упал, схватившись за лицо, второй взревел и, пробежав два шага на подламывающихся ногах, свалился, ударившись башкой о нары, а двух других – в том числе и зачинщика – новичок попросту развернул, как девочек в танце, и стукнул лбами. Потом присел на корточки и, взяв за загривок разговорчивого шныря, поднес к его лицу ножичек из комплекта отобранных. Еще один нож лежал на полу.
– Сейчас ты стоишь еще меньше, чем до того, как я тебя увидел, – сказал новенький. – Хотя куда уж меньше… Какой с тебя спрос? Тьфу! Мальки тощие…
Он встал в полный рост и проговорил:
– Кто тут?..
– Ну, я присматриваю, – хмуро сказал Упор.
– Плохо смотришь, раз не разглядел. Ответишь за сявок своих?
Упор посмотрел на безжалостно раздавленную молодую поросль: кто лежал мешком, кто пытался подняться и хотя бы ползти, кто выплевывал зубы на пол.
– А ты кто такой? – не очень уверенно спросил пахан.