Жить, чтобы рассказывать о жизни
Шрифт:
— Твой отец и я, мы бы хотели знать, что с тобой происходит.
Нельзя было выразиться точнее. Я знал, что на протяжении некоторого времени родители испытывали беспокойство по поводу моего меняющегося поведениями она придумывала этому самые обычные объяснения, чтобы вновь наставить на путь истинный. В доме не происходило ничего, о чем бы не знала моя мать, а ее приступы подозрительности были общеизвестны. Но мои возвращения домой средь бела дня в течение недели переполнили чашу терпения. Я твердо решил пытаться избегать ненужных вопросов или оставлять их без ответа
Все ее доводы были обоснованными: я исчезал в полночь, одевался как на свадьбу, не ночевал дома, а на следующий день спал в гамаке до самого вечера. Я ничего не читал и впервые с момента моего рождения позволил себе вернуться домой, не помня, где был накануне.
— Ты даже не смотришь на своих братьев, путаешь их имена и возраст, а на днях ты поцеловал внука Клеменсии Моралес, думая, что это один из них, — сказала мне мать.
Мне показалось, что она преувеличивает, и я поспешил разубедить ее, но мои слова не возымели действия.
— Словом, ты вернулся в этот дом чужим, — продолжала она.
— Все это верно, — сказал я, — но причина совсем простая: я сыт по горло всеми этими приторностями.
— Из-за нас?
Я мог бы ответить утвердительно, но это было бы не совсем справедливо.
— Из-за всего, — пробубнил я.
И рассказал ей о моем истинном положении в лицее. Обо мне ложно судили по моим оценкам, мои родители из года в год гордились моими результатами, мне доверяли не только как безупречному ученику, но и как товарищу, самому умному и проворному, самому известному благодаря своим способностям… Одним словом, как говорила моя бабушка: «Просто превосходный мальчуган».
Однако вместо того чтобы поскорее положить конец этому разговору, правда произвела противоположный эффект. Возможно, мне так показалось, потому что у меня не было отваги и независимости моего брата Луиса Энрике, который делал только то, что хотел. И который, без сомнения, пытался достичь счастья, которое состоит не в том, чего желают детям, но в том, что позволяет им пережить безграничную любовь, неоправданные страхи и беспредельные надежды родителей.
Мама была поражена картиной, нарисованной мной, но противоречащей той, что они создали в своих мечтах.
— Я не знаю, что нам делать, — сказала она, нарушив мертвую тишину, — потому что, если мы расскажем все отцу, он просто умрет из-за этого. Ты разве не понимаешь, что ты гордость нашей семьи?
Для них все было просто: поскольку уже не было никакой возможности мне стать выдающимся врачом, каким не стал мой отец ввиду отсутствия денег, они мечтали, чтобы я по крайней мере стал уважаемым профессионалом в любой области.
— Ну и не стану я абсолютно никем, — заключил я. — Я отказываюсь от того, что мне навязывают силой, когда я этого не хочу или когда хотите вы, чтобы так было, и тем более когда так хочет наше правительство.
Спор, несколько безрассудный, продолжился до конца недели. Думаю, что мать хотела потянуть время, чтобы побеседовать об этом с отцом, и эта мысль придала мне смелости. Однажды она будто ненароком высказала поразительную мысль:
— Говорят, что если бы ты захотел, то мог бы стать хорошим писателем.
Я никогда не слышал в семье ничего подобного. Мои способности, начиная с самого детства, позволяли предположить, что я мог бы стать чертежником, музыкантом, церковным певцом и даже воскресным проповедником. Я открыл в себе отличную от других людей склонность к письму — как бы точнее сказать, витиеватому и воздушному, но тогда моя реакция была скорее неожиданной.
— Если и быть писателем, то великим, а таких в наше время уже не бывает, — ответил я матери. — В конце концов, чтобы не умереть с голоду существуют и другие великолепные профессии.
В один из вечеров, вместо того чтобы говорить со мной, она плакала без слез. Сегодня бы меня это встревожило, потому что теперь я воспринимаю сдерживаемый плач как верное средство сильных духом женщин добиваться поставленных целей. Но в восемнадцать лет я не знал, что сказать матери, и мое молчание немного ее успокоило.
— Хорошо, — сказала она, — обещай мне по крайней мере, что получишь степень бакалавра — лучшее, что ты можешь сделать, а все остальное я сама улажу с твоим отцом.
Мы оба были рады, и нам сразу стало лучше. Я согласился как ради нее, так и ради отца, потому что боялся, что они умрут, если мы срочно не придем к согласию. Так мы нашли простое решение, чтобы я изучал право и политические науки, которые были не только хорошей общеобразовательной основой для любой профессии, но и курсом гуманитарных наук, притом занятия проводились по утрам, и оставалось свободное время для работы вечерами. Обеспокоенный тем эмоциональным перенапряжением, которое мать испытала в те дни, я попросил ее подготовить отца к нашему с ним мужскому разговору наедине. Она возражала, поскольку была уверена, что все закончится ссорой.
— В этом мире нет более похожих людей, чем он и ты, — сказала она. — И это худшая предпосылка для разговора.
Я никогда так не считал. И только сейчас, когда прошел все возрасты моего отца на протяжении его долгой жизни, я стал видеть себя в зеркале даже более похожим на него, чем на себя самого.
Тем вечером мать должна была проявить всю свою утонченную дипломатичность, потому что отец собрал за столом всю семью и как бы невзначай объявил:
— В нашем доме скоро появится адвокат.
Испугавшись, возможно, что отец попытается снова начать разборку, пока семья находится в полном составе, мать вмешалась самым невинным женским образом.
— В нашем положении, с таким количеством детей, — объяснила она мне, — мы подумали, что лучшим решением будет выбрать то продолжение образования, которое ты способен оплатить сам.
Это было не лучшее и не такое простое решение, но для всех оно могло стать наименьшим из зол, и его последствия могли быть наименее тяжелыми. Поэтому, чтобы поддержать игру, я попросил у матери ее совета, и она ответила незамедлительно с душераздирающей откровенностью: