Жить, чтобы рассказывать о жизни
Шрифт:
Своеобразными институтами Боготы были кафе в центре города, куда поздно или рано стекалась жизнь всей страны. Каждый в свое время был специалистом в какой-то области — политике, литературе, финансах, — поэтому большая часть истории Колумбии в те времена имела к ним отношение. Почти любой завсегдатай кафе делился знаниями любимого предмета, раскрывая свою личность во всем ее богатстве.
Писатели и политики первой половины века, включая любого президента Республики, получали главное образование в разных кафе на улице «Каторсе», расположенных напротив колледжа дель Розарио. «Виндсор», ознаменовавшее собой эпоху выдающихся политических деятелей, было долгожителем среди таких заведений. Оно приютило,
Проводив многие дни в унынии, я случайно обнаружил в Национальной библиотеке музыкальный зал, доступный всем желающим. Он стал моим главным убежищем. Там я читал под защитой музыки великих композиторов. Лучшие произведения мы заказывали письменно у очаровательной служащей. Рядом с обычными посетителями мы открывали в себе общность вкусов и ощущений. Так я услышал большинство моих любимых композиторов и музыкантов — благодаря многочисленным и разнообразным музыкальным пристрастиям посторонних слушателей. Надо сказать, что в течение нескольких лет я ненавидел Шопена по вине одного безжалостного меломана, который маниакально заказывал его вещи почти ежедневно.
Однажды днем, когда зал был пустой, потому что система вышла из строя, директор разрешила мне посидеть и почитать в тишине. Поначалу я чувствовал себя спокойно, словно в тихой заводи, но через два часа я уже никак не мог сосредоточиться из-за нахлынувшей на меня мучительной тоски, которая мешала мне читать, и я почувствовал себя чуждым своей собственной плоти. Мне понадобилось несколько дней, чтобы понять, что лекарством от моей хандры была не тишина зала, а пространство музыки, которая с тех пор навсегда стала для меня почти самой сокровенной страстью.
В дневные часы воскресений, когда музыкальный зал закрывался, самым полезным занятием были поездки в трамваях с голубыми стеклами, которые за пять сентаво, не переставая, ездили от площади де Боливар до проспекта Чиле. Так я проводил те дни юности, тянувшиеся бесконечной вереницей многих потерянных воскресений. Единственным развлечением в этих поездках по порочному кругу было чтение стихов — примерно одна куадра поэтических строк за один квартал города, — пока в бесконечно моросящем дожде не зажигались первые огни. Тогда я обходил молчаливые кафе старых районов в поисках кого-либо, кто из сострадания поговорит со мной о только что прочитанных стихах. Иногда я находил такого собеседника — всегда мужчину, — и мы сидели в каком-нибудь жутком хлеву и дымили вынутыми из пепельницы окурками своих же сигарет, и разговаривали о поэзии, пока все остальное человечество занималось любовью.
Тогда для меня весь мир был молодым, но всегда находился кто-то моложе. Одни поколения теснили другие, особенно в поэтической и преступной среде, и только один сделал что-то, как тут же появлялся другой, кто грозился сделать это еще хлеще. Иногда среди старых документов мне попадаются некоторые наши снимки, сделанные уличными фотографами во дворе церкви Святого Франциска. И я не могу сдержать нахлынувший на меня приступ сострадания, потому что мне кажется, будто эти фотографии не наши, а наших собственных детей, снятые в городе за закрытыми дверями, где ничего не давалось просто, а труднее всего было прожить без любви в воскресные вечера.
Там я случайно встретился с моим дядей Хосе Марией Вальдебланкесом. Мне показалось, что я вижу, как мой дедушка выходил с мессы, пробивая себе путь зонтом среди воскресной толпы. Роскошный наряд не менял его сути: костюм полностью из черного сукна, белая рубашка с воротником-стойкой, галстук в диагональную полоску, жилет с короткой цепочкой для часов, шляпа с твердыми полями и золотистые очки. Я был настолько поражен, что неосознанно преградил ему проход. Он угрожающе поднял зонт и холодно посмотрел мне в глаза:
— Можно пройти?
— Извините, — сказал я ему, смутившись. — Я перепутал вас с моим дедушкой.
Он продолжал рассматривать меня взглядом астронома и спросил со злой иронией:
— И можно узнать, кто же это такой знаменитый дедушка?
Сбитый с толку своей собственной бестактностью, я сказал ему полное имя. Тогда он опустил зонт и улыбнулся очень добродушной улыбкой.
— Ну разумеется, мы похожи, — сказал он. — Я его старший сын.
Будничная жизнь в Национальном университете была не такой мучительной. И все же я не смог вспомнить ничего о том времени, потому что ни одного дня я не ощущал себя полноценным студентом юридического факультета, несмотря на то что оценки, полученные мной на первом курсе — единственном, который я закончил в Боготе, — позволяли считать иначе. В университете у меня не было ни времени, ни возможности с кем-нибудь подружиться — то, что мне так счастливо удавалось в лицее, — все мои однокурсники растворялись в городе сразу после занятий.
Я был обрадован, когда главным секретарем юридического факультета оказался писатель Педро Гомес Вальдеррама, которого я знал еще со времен его ранней литературной деятельности. До самой своей преждевременной кончины он оставался одним из моих ближайших друзей.
На первом курсе я больше всего общался с Гонсало Малларино Ботеро, единственным из всех, кто верил в чудеса, даже если они не подтверждались материально. Именно он открыл мне, что юридический факультет не столь бесполезен, как я думал. Так вот, в первый же день он вытащил меня с занятия по статистике и демографии в семь часов утра и предложил мне сразиться в личном поэтическом поединке в кафе университетского городка. В мертвые утренние часы он читал наизусть стихотворения испанских классиков, а я отвечал ему произведениями молодых колумбийских поэтов, пламенно сопротивлявшихся риторике прошлого столетия.
Однажды в воскресенье он пригласил меня к себе домой, где жил с матерью, сестрами и братьями, старший из которых, Виктор, все свое время посвятил театру и был признанным в испаноговорящей среде декламатором. Жили они в довольно буйной атмосфере, так напоминающей мой родной дом. С тех пор как я вырвался из-под опеки моих родителей, мне больше никогда не приходилось испытывать такие бурные эмоции, как в родительском доме, пока я не познакомился с Пепой Ботеро, матерью семейства Малларино, необузданной уроженкой Антиокии, живущей в тесном для нее кругу аристократии Боготы. Она обладала природным умом, удивительным чувством языка и уникальной способностью находить точное место для бранных слов, в ее устах обнаруживающих свое сервантовское происхождение. Это были незабываемые вечера, когда, согреваясь теплом ароматного шоколада и горячих булочек, мы наблюдали закат дня в бескрайних изумрудных просторах саванны. То, чему я научился от Пепы Ботеро благодаря ее нескончаемой болтовне и манере говорить о самых обыденных вещах, оказалось бесценным для познания действительной жизни.
Так же тесно я общался с Гильермо Лопесом Герра и Альваро Видалем Бароном, с ним мы дружили еще в лицее в Сипакире. Но Луис Виллар Бордо и Камило Торрес Рестрепо в университете мне были ближе всех. Несмотря на почти полное отсутствие средств, они выпускали, только из любви к искусству, под руководством поэта и журналиста Хуана Лосано почти секретное литературное приложение к ежедневной газете «Ла Расон». В дни сдачи материала я шел вместе с ними в редакцию и помогал им в случаях аврала, возникавшего в последние часы.