Жители ноосферы
Шрифт:
Годам эдак к десяти полночные вскакивания стали редкими — раз, много два в месяц. Мать перекрестилась. Доктор счел за лучшее согласиться. А Сева загрустил, потому что она отступилась.
В школе учился неровно, зато появилась тяга рифмовать слова.
Когда он первый раз слепил фразу «Дождь пошел — стал мокрым пол», мать обрадовалась несказанно. Похвасталась, видно, спроста классухе, чтобы не ругалась, что у Севы успеваемость хромает. А та — директрисе. Так и вышло, что к каждому школьному мероприятию Севе вручали темы будущих стихов. Сева честно писал… но ему это занятие становилось уже в тягость. А однажды ночью, классе в пятом, проснулся от того, что его распирали слова. Опять подскочил в кровати —
— Что? Кто? Сева! Гос-споди! Сева!!!
— Стих прет, — взрослым голосом доложил он.
Строки ему только что приснились, но с каждой секундой яви уходили под темную пелену смутных ощущений.
— Что ты, Севочка?!
— Стих прет! — повторил парень и вдруг заорал на мать: — Неси бумагу, ручку! Стих сейчас забуду!
Трясущаяся Раиса Павловна доставила просимое, и Сева начал диктовать:
Мечтать о будущем не смейте, Не много ждет нас впереди. На свете все подвластно смерти, Как берега песок — воде. Смотрю вокруг и размышляю: Стоят дома, растут цветы, Но упадут дома, шатаясь, Померкнут лики красоты…Карандаш выпал из материной руки. Пока она ревела и сбивчиво шептала, что рано ему еще думать о смерти, мама ему умереть никак не позволит — окончание стихотворения кануло туда же, куда и весь мир канет. Сева усвоил первую заповедь поэта: не делись сокровенным с ближними, хуже выйдет!
И классухе, набычившись, заявил на требование написать стихи к окончанию учебного года:
— Не буду больше писать по заказу! Хорошо не получится! А плохими стихами я свой класс подведу.
У классной глаза повисли на ниточках, челюсть на шарнирах. Отдышаться пять минут не могла. Но после уже никогда Севе разнарядку на стихи не всучивала.
Вторая заповедь поэта легла на душу просто и естественно: заказ убивает творчество.
Высокий растрепанный парень продвигался по засыпающим улицам Волжанска хаотичным маршрутом броуновской частицы. Он направлялся туда, куда добрые люди в такую пору ходят только по большой беде, — к пустырю, обрывавшемуся в Волгу с улицы Трактористов. Дурная слава пустыря росла с каждым месяцем, прямо пропорционально кучам бутылок, что коммунальщики вывозили оттуда, и упоминаниям его в милицейских сводках: наркоманы, экстремальные подростки, агрессивные бомжи. Раз в квартал там кого-то убивали или калечили. Жители близлежащих домов спешили в квартиры до темноты, а зимой сбивались в стайки. Писали гневные письма в горсовет, мэру, главе губернии — установите фонари на улице Трактористов, жить страшно! Активистам неизменно отвечали, что вопрос поставлен на рассмотрение.
Долговязый гуляка, обозреватель газеты «Вечерний Волжанск» Всеволод Савинский, писал уже третью статью из цикла «Трактористы во мгле», пытаясь выявить хотя бы примерный срок проводки электричества к пустырю. Он пугал депутатов и обывателей жанровыми сценками из быта пустырских маргиналов. А сам приближался в темноте и двенадцатом часу осенней ночи к злосчастному прогалу между типовыми убогими домами. И застыл как вкопанный возле покосившейся приподъездной скамейки. Она почти не изменилась с той поры, как малыш в красных сандалетах раскладывал пасьянс из битых стекляшек. Всеволод курил около нее долго и пошатывался вертикальным маятником — вперед или домой. Впереди была темнота, которая не казалась Всеволоду враждебной — напротив, она манила, словно сирена Одиссея, наигрывая на одной струне медитативную ноту. Но жесткоребрые кроссовки вросли в глинистый грунт…
На обратном пути в голове вдруг возник отдаленный звон, потом перестук — эхо надвигающегося состава — и, наконец, состав налетел, громыхая
Стихотворение, начатое в ночном походе, оформилось потом в целый цикл.
Всеволод вне всяких графиков и закономерностей, ни с того ни с сего, слышал зов — еле внемлемый, однако властный. Днем и ночью, на январском рассвете и в июльских сумерках, во время работы и в часы отдыха, на прогулке с девушкой и в блаженном для корреспондента одиночестве настигал его этот клич, и он, выждав сколько мог, выходил из редакции (квартиры, пивнушки, гостей, троллейбуса, насущных мыслей, повседневной жизни) и шел, будто перед ним разматывался клубочек.
Знал бы, зачем! Придет, сядет на скамейку возле подъезда, а коли снег или дождь — то и побрезгует опуститься, будет смолить сигарету за сигаретой и любоваться пустырем! Убьет так час или два, решительно встанет, рванется всем телом от границы-скамьи, махнет рукой да пойдет назад в город. После каждого посещения этого места Всеволод писал стихи, компонуя в строки странные слова, кем-то надиктованные, и в их сумбуре видел клинопись заклятия, до поры до времени тайного для него. Но с каждым стихом приближался час открытия.
Савинский везде, кроме заветного пустыря, действовал решительно — послал свои творения на конкурс в Литинститут. И даже не удивился, когда конкурс прошел, позвольте вас на экзамены. Экзамены он, дипломированный преподаватель русского-литературы, спихнул играючи, легко обошел все рогатки приемной комиссии и стал называться студентом заочного отделения Литературного института.
Руководитель семинара, поэт настолько легендарный, что при взгляде на него Всеволоду первое время хотелось зажмуриться, почти сразу выделил из толпы гениев лохматого волгаря и во всеуслышание называл парня «надеждой российской литературы». Сокурсники дивились — обычно мэтр был скуп на похвалы, а к мистике, выкормыш соцреализма, относился скептически. Но когда он видел Севку, его словно подменяли, и ласкающим голосом мастер говорил:
— Ну, что новенького написал, дружище? Читай, читай, утешь старика…
До Всеволода дошло окольными путями, что как-то раз в перерывах между сессиями группа ревнующих москвичей потащилась к пожилому светочу с претензиями: почему все его внимание нацелено на одного Савинского. Кто-то ушлый не постеснялся даже намекнуть на разницу мировоззрений Севки и мастера: мол, что же вы нас за мистику гоняли, а ведь Савинский пишет черт-те о чем… Говорят, мэтр пришел в неистовство, орал площадные слова, топал, замахивался и матерился (хотя инвективку не уважал еще больше оккультизма). А закончился разнос констатацией факта:
— Вы не в суть вслушивайтесь, остолопы! Вы текст ловите! За его тексты я, старый пень, сердце отдам! Мистикой он к тридцати годам переболеет, а чувство слова у него — от Господа! Боженька над ним пером помахал!.. Он талантливо будет писать, о чем бы ни взялся!.. А вам — стыдно, раздолбаи, лучше бы, чем жаловаться, у Савинского учились слово к слову низать!..
Первые сессии запомнились Севке чередой вспышек и чернот. Провалы в алкогольную тьму после сдачи экзаменов — святое дело. Новые впечатления, новые лица, всероссийские имена стремились в него могучим, сияющим информационным потоком. Блаженная темнота уравновешивала приток острого счастья Приобщения. В каждой новой сессии Всеволоду, неизвестно отчего, чудилась ступень, приближающая его к той самой жданной мудрости. В этих стенах, как и в общежитейских клетушках, его понимали. Люди, с кем преломлял хлеб и разливал водку, говорили на таком же языке догадок и полунамеков.