Жители ноосферы
Шрифт:
— Статистику себе портить побоитесь!
А на все остальные претензии неизменно отвечала:
— Если б все ваши примерные ученики были хоть на мизинец бойцами, как мой засранец, мы бы не боялись третьей мировой! Мы бы разбомбили америкосов в их логове!
Выходя из школы, бабка жадно затягивалась «Примой» без фильтра, совала и Пашке сигарету:
— Кури, золотая рота! Лучше при мне кури, чем с уркаганами в подворотне!
Примерно так же она просвещала внука и насчет спиртного:
— За столом — можешь, а за столбом — не смей! Не выживешь! Засосет!
И до самой армии Пашка пил только за столом с бабкой —
Бабка прописала в свою однокомнатную нору одного внука — Пашку. Оставила завещание, что он в день совершеннолетия вступает в права пользования этой жилплощадью. И когда она скончалась — утром Пашка встал, а бабка, перечитывавшая на ночь сочинения Вождя через лупу, свесилась набок из кресла, приоткрыв сухой уже рот в синеватых губах, выпустив из костенеющих пальцев лупу, но мертво стиснув томик Сталина, — он поставил на своем: останусь тут жить. Один. Шестнадцать лет было обалдую, и без бабкиного агрессивного заступничества не светил ему аттестат зрелости. Как и профессия.
— Да что ж это такое?! — кипятился на семейном совете старший Пашкин брат, решивший жениться. — Мне, значит, к жене идти, а ему, сопляку несовершеннолетнему, прохлаждаться в отдельной квартире?!
— Почему нам ничего нельзя, а ему все можно? — подвывал средний. — Вы говорите, что надо старших уважать! Пашка вас в грош не ставит, вы перед ним пляшете, а мы вас слушаемся, так теперь без квартиры остались. Что — мне отдельно пожить не хочется?..
— Мне нужнее! — кричал старший. — У меня невеста беременная!..
— Дима, Владик, — обреченно сказал отец, — пусть его. Понимаете — у вас все впереди. Вы… вы нормальные люди. С руками, с головой… Вы себе на квартиры, даст бог, заработаете, а Паша-то никогда…
Спор закончился тем, что мать подошла к сыну и прошептала ему на ухо:
— Пашка, отчего ты нас так не любишь?
Эффект внезапности сработал — Пашка дрогнул и наставил взгляд на мать. Вопрос его задел, хотя он и отмолчался. Пашка знал ответ: добропорядочные предки и правильные старшие братья не были, по его мнению, личностями. Они были пресны, как диетический хлеб. Полезны и унылы. Он не любил «никаких» людей. Он в свои шестнадцать любил одну лишь свою бабку — стриженную под горшок (лагерная привычка!) грубую старуху, забывшую в зоне все навыки стенографирования и презиравшую работу за кусок хлеба, ибо ей безбедно жилось на пенсию реабилитированной. Бабка, секретарша какого-то кадра из НКВД, угодила в мясорубку следом за ним. Список «вычищенных» с ее фамилией стенографировала и печатала уже другая секретарша другого начальника. Историю отсидки бабка рассказала Пашке в подробностях, заронив в него глубочайшую ненависть ко всем правоохранительным органам.
Почти так же сильно, как «палачей», «карателей», «вертухаев», Пашка возненавидел журналистов. Бабка давала ему почитать газеты тридцатых годов. Передовицы, бившие наотмашь черными молниями развенчанных фамилий, столбцы «врагов народа», объявления об отречении от семьи, смене фамилии, расторжении брака из-за политических убеждений, гирлянды «троцкистских охвостий», «промпартийцев», «уклонистов» — и слащаво-патетические тексты о мирном созидательном труде, победном ходе пятилеток, индустриальном марше и славном Вожде-Учителе. Все это дышало фальшью даже через полвека.
— Мама,
Все слезы мать уже выплакала. Она сухо вздохнула и без чувств опустилась на пол.
— Паша, — метался отец возле жены и сына, — зачем же ты так… Видишь, маме плохо! Ты бессердечный, сын! Мы тебя устроим в институт, все ведь уже договорено… Ты хоть знаешь, чего нам это стоило?! — сорвался он на безутешный крик.
— Не знаю. И знать не хочу. Там — жизнь. А в вашем институте — болото.
На призывном пункте райвоенкомата царил вой и стон, майская жара пекла невыносимо, «погоны» расстегивали кителя, распаренные штатские обмахивались чем придется, падали в обморок от духоты… Среди этого Содома и Гоморры перед пожилым майором стоял неулыбчивый юнец и спокойно повторял:
— Хочу служить в Афгане!
В Афган Пашку не взяли. Служить срочную он поехал в Белоруссию, в танковую часть. Из белорусской деревни, унылый пейзаж которой необъяснимо напоминал о Хатыни, его привезли через полтора месяца, спеленутого в смирительную рубашку, бьющегося в конвульсиях, точно гигантский червяк, и воющего матом.
— Деньги есть? — спросил прапорщик в поезде.
— Не про твою честь, — отозвался Пашка.
Двое старослужащих, посланных сопровождать призывников, по знаку прапора скрутили Пашке руки. Прапорщик полез во внутренний карман старого отцовского пиджака. Червонцы, скрученные незаметной для гражданского трубочкой, шмыгнули в опытную руку.
— Хорошо, бля, амеба делится… — приговаривал прапор, пересчитывая деньги.
Пашке хватило сил доплюнуть ему до угреватой физиономии. Прапорщик замер. Не спеша утерся. Сунул деньги в карман.
— Так, салажонок, ты об этом будешь жалеть каждый день службы, понял меня? Чтобы лучше дошло, начнем урок хорошего тона прямо сейчас. Ребя, объясните чмошнику, что он не прав…
Пашке методично, с удовольствием, набили морду и не сразу отпустили — наблюдали, искрясь радостью, как он фыркает собственной кровью из носа.
— Так… так… вот здорово! И поумнеет, и синяков не осталось…
Товарищи по призыву трусливо изучали ландшафт за окном.
— …Ну ты, салага, — сказали ему в казарме после первого же отбоя, — порядок знаешь?
— Не знаю и знать не хочу.
— Чтобы к утру подворотнички были пришиты, а то век будешь очко зубной щеткой драить!
— Ничего я тебе пришивать не обязан.
— Ты как разговариваешь, чмо болотное?!
— А как с хамом разговаривать?
Пашку били все деды казармы, так, что он не смог подняться по команде «Подъем!». Дежурный ротный устроил ему разнос, но, приглядевшись, послал парня в санчасть. Там врач долго пытал Пашку о происхождении синяков, но добился только издевательского: «Споткнулся, упал!».
Били его впредь каждую неделю. Неравно, многие на одного, уже не по злобе, а из садистского любопытства — долго ли еще пащенок будет скалить зубы? Пащенок утратил один клык и половину верхнего резца, заработал шрам от кастета над правой бровью, на своих двоих, немилосердно хромая, перенес перелом мизинца левой ноги, но все равно посылал дедов куда следовало. Противостояние не могло продолжаться, Пашкино слепое упорство дезорганизовало казарму, прочая молодежь внезапно прекратила доиться и угождать…