Житие Дон Кихота и Санчо
Шрифт:
Вдруг почувствовал Дон Кихот, как объятия Христа разжались, и одна его рука опустилась на склоненную голову Рыцаря. И почувствовал он, как из этой сладчайшей длани, пронзенной гвоздем, истекает свет, и свет этот проникает в его мозг, иссушенный рыцарскими книгами. Светом исполнился мозг Рыцаря. И увидел он всю свою жизнь, омытую светом. И увидел Христа на вершине холма, у подножия оливы, омытого светом весенней зари, и услышал, будто пение небесных сфер, такие слова: «Блаженны безумцы, ибо они насытятся истиной!»3
И Рыцарь обрел себя в вечной славе.
ДЕТСТВО ДОН КИХОТА
Мне все никак не отделаться — с той самой минуты, как меня ранила эта мысль, — от раздумий о детстве Дон Кихота, именно Дон Кихота, а
В главе XVIII Евангелия от Матфея рассказывается, что когда ученики спросили Иисуса, кто больше в царстве небесном, Иисус, призвав дитя, поставил его среди них и сказал: «…Истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное (…) кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном». Так и святой; герой же рожден для того, чтобы завоевывать царства земные. Но то, что завоевал Дон Кихот, было небесным или земным? И было ли царством? Возможно, оно было тем, что лежит между землей и небом.
И как у некоторых людей, кажется, никогда не было детства, так и у некоторых народов: они словно рождены взрослыми, вполне зрелыми; народы эти, может быть, уже ушли в историю. Народы, исполненные серьезности, что объясняется преждевременной зрелостью, так сказать, преждевременностью. Вас не удивляло, читатели, что дети в испанской литературе занимают столь незначительное место и играют столь несущественную роль? Театр, конечно же, их избегает. Обратимся к последнему испанскому классику, к Гальдосу, — а он бесспорно классик, — и мы увидим, что в отличие от Диккенса, который часто служил для него образцом, дети почти не появляются на страницах его книг, а если и появляются, то остаются в тени — эти дети его творений. У Гальдоса нет воспоминаний о его собственном детстве, детстве на острове Гран Канариа.2 Кажется, он давно забыл о нем.
Но зато существуют и целые народы, и отдельные лица, которые словно привязаны к своему детству, пропитаны комплексом инфантильности, если можно так сказать. Народы, которые один наш друг именует фольклорными.3
И при мысли о которых вспоминается так называемый Эдипов комплекс, но в чистом и достойном его аспекте. В моем родном городе жил человек, которого прозвали Amagazio, что на баскском языке означает «под боком у маменьки». Как говорится, «маменькин сыночек». И сколько таких, кто не в состоянии разорвать связь с материнским духовным началом! Прекрасный случай войти в царство исторических небес; ну а чтобы завоевать земное царство, тоже историческое? Горе народам, которые мнят себя очень древними, считают себя тысячелетними, потому что ощущают себя детьми! И страдают комплексом инфантильности. С поступками и страстями детей. И даже с некоторой долей детского простодушного лукавства. Народы, которые, пытаясь решить свои политические проблемы, обращаются к народным пляскам, песням, нарядам, обычаям, празднествам, местным святым и прочим детским играм.
Пишущий эти строки как-то раз, по поводу одного aplec de la protesta [85] в Барселоне, на котором он присутствовал — и который произвел на него сильнейшее впечатление! — сказал: «Вы навсегда останетесь детьми, леван- тийцы! Вы захлебываетесь в эстетике».4 И произнес это голосом, словно бы исходившим из самого нутра кантабрийского — а точнее, баскского, — ведь и баскам, и каталонцам присуща инфантильность то ли морского, то ли приморского происхождения. Не море ли придает детскость народу и не сама ли земля, в своей чистоте и простоте, придает ему аскетическую зрелость? Не равнина ли Ламанчи, кастильское голое нагорье явились причиной того, что Дон Кихот предстает перед нами уже взрослым, словно у него и не было детства?
85
митинга протеста {кат.)
Сравните грека и римлянина, Улисса и Рема и Ромула, вскормленных волчицей. Римлянин, хотя и рожден вблизи моря, связан с землями внутри страны; грек, особенно островитянин, всегда мореходец и, подобно морю, всегда переменчив. А их языки? Греческий — подвижен и изменчив, как море, латинский — неизменен и тверд, как земля. Великие завоеватели, даже если они отправлялись с берегов и родились и воспитывались в прибрежных землях, происходят от родов, проживающих в глубине страны, на. плато или в горах. Так пересекли океан Кортес, Писарро, Орельяна…5 Другие же, жители морских берегов, становятся колонизаторами, а не завоевателями. Они делаются поселенцами, жителями колонии. Даже на собственной приморской земле они обычно создают колонию.
Эти-то бредовые разглагольствования сей фантастической науки, которую нарекли философией истории и которую вытеснила ужасная социология, побудили автора к размышлениям о последнем приключении Дон Кихота, когда на берегу латинского Средиземного моря он одержал победу, поборов себя, что и явилось его победой. Духовное детство кончается в человеке, когда он сталкивается со смертью, понимая, что предстоит умереть; когда ему сообщает об этом зрелость, — как хорошо это знал Леопарди!6 Но Дон Кихот, у которого не было детства, с самого начала чувствовал смерть. И почувствовал он ее как славу, как бессмертие. Дон Кихот, подобно его народу почувствовал бессмертие смерти. И Тереса де Хесус могла сказать: «Умираю оттого, что еще не умираю». А вот народы–дети, хотя они и понимают (ведь не глупы же они, а некоторые даже очень умны), что должны умереть, не верят в это умом. И в любом случае, пока длится наша жизнь…
И ты чувствуешь себя погруженным в море загадок. И не приходишь к согласию с самим собой. Ведь индивидуум — одинокий, изолированный, может не быть существом единодушным, если у него не одна душа. Случается, что у него и морская душа, и земная, и душа гор. И еще другие. И борется в нем святость и героизм; ведь мы, в большей или меньшей степени, обладаем и тем и другим.
После всего сказанного вновь зададимся вопросом: бывает ли донкихотов- ское детство? Мы ведь не пытаемся создать политическую программу. И все эти рассуждения вовсе не прагматические, скорее они напоминают пролог. А это совсем другое дело.
«В ОДНОМ СЕЛЕНЬЕ ЛАМАНЧИ…»1
Этот восьмисложный зачин «Дон Кихота», за которым следует в качестве вводного предложения дактилический одиннадцатисложник, [86] из тех, что по традиции именуются одиннадцатисложниками для галисийской волынки2 и невольно усыпляют память, словно колыбельная, — этот восьмисложный зачин, который являет собою начало последнего сна, пригрезившегося испанской душе времен империи, вновь подбодрил мне дух, когда 19 сентября, в субботу, я прочел в еженедельнике «Эстампа» сообщение под заглавием «Невеста Дон Кихота», хотя речь в нем шла о предполагаемой невесте Сервантеса, что, впрочем, одно и то же. Подписано Педро Аренасом, который рассказывает об одном своем посещении Тобосо, о встречах с тобосскими женщинами и мужчинами, которых коснулась творческая фантазия Сервантеса и Дон Кихота.
86
В переводе Г. Лозинского: «имени которого мне не хочется упоминать» — не передана эта ритмическая особенность текста Сервантеса: «В одном селенье Ламанчи // А как зовется, вспоминать не стану» («En un lugar de la Mancha // de cuyo nombre no quiero acordarme»).