Житие Дон Кихота и Санчо
Шрифт:
Один ученик, двенадцати лет, предпочитает читать «Эль сьюдадано и эль омбре»,2 где находит интересные рассказы о Мигеле Сервете, открывшем кровообращение,3 «Эль перро барнисадо» и прочие подобные издания. И добавляет: ««Дон Кихот» мне не очень нравится, потому что я не нахожу его столь поучительным, как «Эль сьюдадано и эль омбре», ведь герой только и говорит, что о приключениях и злоключениях, а из этого я не могу извлечь ничего полезного». Двенадцатилетний мальчик, написавший это, прав. Если только это написал мальчик, подписавшийся под ответом, а не его отец или кто-то другой. Конечно же, не его учитель. Потому что, в самом деле, «Эль сьюдадано и эль омбре», книга для детского чтения, которую я не
Ничто так поздно не развивается в человеке, как эстетическое чувство. Ребенку проще понять научную теорию или решить моральную проблему, чем испытать глубокое и возвышенное художественное ощущение. Ничто не требует большей зрелости, чем эстетическое понимание. Чаще встречается ранняя научная зрелость, чем эстетическая. Оствальд, химик, дал понять, как великие научные открытия прошлого века помогли ему, молодому человеку.4 А «Дон'Кихот» был начат, когда его автору было за пятьдесят.
Печальный смех зрелого Сервантеса, этот осенний смех, не может ни научить детей двенадцати лет, ни дать им ничего полезного. И если мы хотим, чтобы все образованные испанцы, сознающие свою принадлежность ко всему испанскому, читали нашу национальную Библию, как должно ее читать, первое, что нужно делать, — не давать эту книгу в руки детям.
Могут сказать, что детишек двенадцати лет, — бедных овечек! — которым нужно поступать в среднюю школу, заставляют читать «Дон Кихота» для того, чтобы они прониклись не сутью этой книги, а ее языком. Это тоже плохо! Я знаю только об одном еще большем педагогическом абсурде, чем необходимость для двенадцатилетних испанских детей XX в. анализировать без каких-либо познаний в истории языка язык «Дон Кихота» — и этот еще больший педагогический абсурд состоит в том, что детей заставляют анализировать язык согласно правилам грамматики Испанской Королевской академии. Лучше бы они не анализировали его. Соединение в детском воображении воспоминаний о романе и о плюсквамперфекте сослагательного наклонения, или о прямом и косвенном дополнении, или об изъявительном наклонении, — словом, обо всем этом ужасе систематизированных глупостей, является самым верным способом внушить детям ненависть к нашей национальной книге.
Из самых «сервантесовских» предрассудков самым безумным является предрассудок лингвистический. Нет ничего более жалкого в художественном отношении, чем пускаться подражать языку Сервантеса и стремиться оживить его языковые обороты. Если бы Дон Кихот вернулся в сегодняшнюю Испанию, он ударами копья разогнал бы тех, кто подражает риторике его речей. А что касается тех, кто присоединяет к ним еще и этот презренный механизм, называемый грамматическим анализом, — не знаю, что он сделал бы с ними. Любого наказания мало для несчастных учителей, которые выбирают абзац из «Дон Кихота» и подвергают его их глупому анализу, считая слова и классифицируя их как односложные, двусложные, трехсложные и т. д., а затем слоги, — ужасно глупо! — определяя их гармоничность или дисгармоничность, выбирая двойные, тройные и прочие пасьянсы в том же духе. И это варварское занятие мандаринов является у нас почти официальным.
Дать «Дон Кихота» в руки детей, пропустив его — занятие недалеких умов — через этот ужасный, варварский анализ, называемый грамматическим, — значит нанести самое глубокое оскорбление Сервантесу, нашей национальной Библии и испанской культуре.
Ох уж эта педагогика!..
БЛАЖЕНСТВО ДОН КИХОТА
«Писец, при этом присутствовавший, заметил, что ни в одном рыцарском романе он не читал, чтобы какой-нибудь странствующий рыцарь умирал в своей постели так спокойно и по–христиански, как Дон Кихот; а тот, среди сетований и рыданий всех окружающих, испустил дух, иначе сказать — умер».1 Так повествует нам об этом Мигель де Сервантес Сааведра в конце своей книги. Умирая, Дон Кихот предал свой дух вечности и в то же время миру. И дух его живет и будет жить во веки веков.
Едва лишь Дон Кихот умер, как почувствовал, что катится вниз, проваливается в глубину и погружается в новую пропасть, подобную пещере Монте- синоса, и, хотя смерть излечила его от безумия, показалось ему, будто снова он переживает одно из своих рыцарских приключений. И сказал он себе: «Да в самом ли деле я излечился?» Он ощущал, как падает вниз в полутьме, — все падает, падает, падает… И как заснул он, спустившись в пещеру Монте- синоса, так, казалось, он и сейчас засыпал, но неким сладостным сном. Вроде того сна, в каком пребывал он в лоне своей святой матери — матери Дон Кихота! — до того, как родился на свет.
Тьма все сгущалась и пахла сырой землей, землей, пропитанной слезами и кровью. Наш бедный Рыцарь остался наедине со своей совестью. И больше всего страдал он из-за бедных овечек, которых проткнул копьем, приняв за могучую вражескую рать.
И вдруг он почувствовал, что бездна, в которую он падал, бездна смерти, стала понемногу освещаться — но светом, что не отбрасывал тени. Этот рассеянный свет возникал отовсюду. Как будто источник его находился везде вокруг. Словно просияли все вещи, и сами недра земные обратились в свет. Или словно свет нисходил с неба, исполненного звездами, на котором не оставалось ничего, кроме звезд. То был свет человеческий и вместе божеский; то был свет божественной человечности.
Погрузил наш Рыцарь свой взгляд в этот сладчайшйй, всюду разлитый свет, который не отбрасывал тени, и предстал перед ним лик, что преисполнил сердце его тихим, благим сиянием. Готово было это бедное сердце выпрыгнуть из груди, к которой Рыцарь поднес свои иссохшие руки. Ибо видел он Иисуса Христа, Спасителя. И видел он Господа в багрянице, терновом венце, с тростью вместо скипетра — точь–в-точь как в то время, когда Пилат, великий шутник, выставил его пред толпою, сказавши: «Се — человек!»2 Предстал перед ним Иисус Христос, Высший Судия, в том виде, в каком выходил на посмешище к людям. И Рыцарь, который, как старый христианин и испанец, верил безоглядно в то, что Христос есть Господь наш, и слыхал, будто Господа зрит лишь тот, кто умирает, сказал себе: «Раз уж воистину вижу я перед собою Господа моего, значит, я умер». И осознав, что он умер, умер совсем, избавился Рыцарь от всякого страха, и поднял взор на лицо Иисуса, и взглянул ему прямо в глаза. И увидел он всего лишь печальную улыбку — так могло бы улыбаться небо, исполненное звезд, — и небесно–голубые глаза, и взгляд, каким взирают на мир небеса. И Рыцарь почувствовал, как некая сила увлекает его, как летит он вдоль небес, все ближе и ближе к Спасителю.
Когда он приблизился, Христос скинул с плеч багряницу, отбросил ски- петр–трость и раскинул руки, словно на кресте. И Рыцарь тоже раскинул руки, будто распятый. И они сблизились еще. И услышал Дон Кихот некий шепот, ветерок вечности, который звучал не в ушах у него, но в сердце, и гласил: «Приди ко мне на грудь». И упал он в объятия Спасителя, который должен был судить его.
Христос обнял Дон Кихота, и тот кинулся на шею ему. Две худые, жилистые руки Рыцаря сомкнулись на спине Иисуса. И Дон Кихот положил голову на левое, ближе к сердцу, плечо Христа и разразился слезами.
Он плакал, плакал и плакал. Его седые нечесаные пряди запутались в терниях, что венчали голову Назарянина. А Рыцарь все плакал, и плакал, и плакал. Слезы его стекали на плечо Иисуса и смешивались со слезами самого Искупителя. Слезы безумца из Испании смешивались со слезами Того, кого почитали безумцем ближние Его (Мк. 3: 21). И плакали оба безумца. Прошли перед душою Рыцаря все тягостные видения, вся страстная мука его безумия, и прежде всего вспомнил он тот миг, когда при виде резных фигур святых воителей задумал оставить жизнь искателя приключений и посвятить себя завоеванию неба. Но разве не завоевал он неба своими безумствами? И, думая о мирской жизни, прошедшей среди людей, плакал Рыцарь. И плакал Спаситель.