Живая вода времени (сборник)
Шрифт:
Кроме всего, мы знаем, что это не Листенко, а сам-то Шатов так утратил перчатки.
И Листенко долго высмеивал его по этому поводу…
– Ты еще расскажи, как материя исчезла, – наконец лишь слегка бормочет Листенко.
При этом глядя на доску и напряженно думая.
Но мы все равно смеемся.
Мы знаем и эту историю: как перед началом какого-то «методсеминара по философии» Шатов и Листенко рассуждали в углу:
– Вот, занимаемся философией. Вот, говорят, материя не исчезает, – повествовал Шатов. – А я вчера влез
– Ну да, – подтверждал Листенко, постепенно собирая слушателей. Подошел и руководитель семинара. – Как-то мылюсь я на реке. То есть на берегу. Вдруг крик: «Николай Николаич! Николай Николаич!» Что такое? Смотрю, Пал Семеныч Бендюгов тонет. Я, как был, морда и ж… в мыле, кидаюсь. Там ниже колен, ряска-тина, а Пал Семеныч лежит во всем этом и кричит: «Спасите, спасите! Что же вы?» Я стою над ним: «Да вы встаньте». – «Спасите!» – «Встаньте!» Наконец он встал. Ну, он ниже меня: ему как раз по колено. Я ему: «Что же вы? У меня вон и мыло в глаза: из-за вас». А он: плыла лодка, сказала – тут водоворот… Вот так и Шатов.
– Ну так или не так, – подхватил Шатов, – а коряга была. Коряга – это тебе коряга. Диранул трусы, да вот так, целый клок вон. Прямо треугольником… Теперь я вас спрашиваю: говорят, материя не исчезает. А куда же, спрашивается, делась эта материя, которая… Когда я выходил на берег, я так и думал: вот как нужна эта материя, а исчезла; а…
Он повернул голову – на него смотрел руководитель семинара. Шатов, закрыв рот, хихикнул, – а тот лишь заметил устало:
– Тебе, Шатов, пока в парткоме не объяснят, куда делась материя, ты так и будешь плавать без трусов.
– Начинаем занятие, – поспешно-плавно подытожил Листенко…
Вот поэтому мы и засмеялись: были в курсе.
К скамейке подошел ничей пес Полкан – ничей, но породистый: черно-желтый, гончий-лягавый, довольно большой.
Он протянул голову над доской, обнюхивая черного ферзя.
– Новая фигура – пес, – отметил большой Шатов. – Сейчас вот он вам.
– А мне что, – угрюмо отвечал «общий химик», все же двигая фигуру и задумчиво отстраняя растопыренной пятернею морду собаки. – Это ты береги трусы. Материю. А то опять пойдешь на берег без.
Под возникший смех пес покорно отвернулся от доски и вообще перевернулся задом к скамейке – но вот беда: его длинный дугообразный редко-шерстистый хвост прошелся как раз по доске – и смахнул все.
– Я же сказал, это главная фигура, – подытожил Шатов. – Но Николай Николаевич, ты.
– Да знаю, я проиграл, – с некоторым облегчением признал тот. Все же пес ему в чем-то неуловимо помог морально. – Так Эльза.
– Да, мама ждет.
– Эльза, в войну выйдешь? – спросил Шакаленок, с окончанием дела мгновенно забывший о шахматах и переключившийся в новое. – А?
– Эльза, в войну, а? – раздались голоса.
Мы обожали играть в войну, и особенно с участием Эльзы.
– Нет, ребята, сегодня не выйду… Рому не видели?
Она, конечно, говорила не «пацаны», а «ребята».
– А, – потухая, отвечали мы. – А Ромка дома.
– Пацаны, а поехали на «Динамо», – говорит Славка, более или менее старший среди нас – после Эльзы.
Тоже «лидер», но тихий; и все делает не своими руками.
Тоже обычное.
Едем на трамвае без билетов.
Город милый, родной мой город; начало лета.
Еще светлые эти тополи – и развалины: тихие развалины.
После тридцать восьмой, что ли, партии в шахматы всем и верно охота размяться; в трамвае толчки и смех. Но негромкие. (Мы тогда соблюдали.) Кондуктор с этими роликами билетов косится, но в общем вяло глядит в окно. Все же говорит Генке:
– Билет-то будешь брать?
– У меня пригласительный, – готово отвечал он.
– У, идол, – вяло парирует кондукторша и отворачивается к окну.
«Динамо»; «Динамо» наш.
Он и теперь стоит, сиротливый; там какие-то кроссы, марши, но в общем… в общем.
А тогда?
Бурлит «Динамо»; мы на трибунах, пробравшись в щели.
О эта обстановка перед началом…
Теснота, самокрутки, пиво, «шутки» болельщиков: в основном мат.
Зеленое поле перед глазами, небо над полем, над нами; свежесть, радость.
По радио крутят пластинки, нам как бы вечно известные, но то-то и любо.
И сейчас, и сейчас я слышу – я слышу это тоскливое, праздничное и четкое:
Та-ра-ра, та-ра-ра, ра,
Этот вальс из кино.
Это было недавно,
Это было давно.
Это было недавно, это было давно.
Мы сидим; наши выигрывают один ноль.
– Судью на мыло! – при каждом неловком движении голубого сталинградского «Трактора», извечного нашего главного друга-соперника, взрываются трибуны.
Два ноль.
Домой.
– В войну бы, – говорит Шакал.
– Да; но Ромы нет. Хи-хи, – говорит хитрый Генка…
– Назавтра.
Синее, синее небо, золотое солнце; зелено; красно-рябо от кирпичей-«половинок» соседней развалины: они в желто-сером сухом «растворе».
Рядом на клумбе наливаются «золотые шары» на длинных, узорных зеленых основах.
Мы сидим на деревянном высоком крыльце (термин) нашего полутораэтажного дома-флигеля; вверху на табуреточке – Эльза с книгой в черно-зеленом, волнами, «мраморном» переплете; эта книга у нас из тех куч книг, которые были вывернуты на улицу из подвалов взорванной университетской библиотеки.
Это журнал «Нива», с ее желтоватой глянцевой бумагой, старыми шрифтами с «ерами», «ятями», в два столбца; с «литографиями», виньетками.
Читает вслух нам Сетона Томпсона.
Мы прилежно слушаем.