Живи!
Шрифт:
— На том самом? — убито переспрашивает Иринка. Видно, что она едва сдерживается, чтобы не расплакаться, она строит из себя взрослую, но в душе ребенок. И этот ребенок уже привык к Лайф-сити, привык к безбедному существованию; быть может, у нее есть парень, с которым она пока еще неумело целуется вечерами, набираясь опыта, чтобы потом не ударить передо мной в грязь лицом… И вот, ни с того ни с сего, жизнь ее рушится, разлетается осколками. Ее ждет путешествие, которого она хочет только на словах; на деле же Ирка давно прикипела и сердцем, и душой к этому странному городку, построенному на деревьях, как сказочные чертоги эльфов.
— На том самом. Через двадцать, — повторяет Лютич и, скрываясь за дверью, добавляет: — У вас десять
Он уходит. Мы, как угорелые, носимся по комнате, хватая самые необходимые вещи. Дневник! — осеняет меня. Он остался в медицинском чемоданчике, позабытом в кабинете. Черт подери!
Загораются оранжевые фонари. Синие сумерки растворяются в разлившейся чернильным пятном темноте, а повелитель небес протыкает острой рапирой небесный свод, зажигая дырочки-звезды. Напуганная Ирка торопит меня: быстрее! быстрее! быстрее! Я шарю по кабинету в поисках чемоданчика; тускло мерцают свечи у алого знака: полумесяц и крест, христианство и ислам. Одетая по-походному, с волосами, подвязанными широкой лентой, Ирка стоит в дверях — темный силуэт с желто-охристым контуром на фоне подсвеченной фонарями черноты — и просит меня поторопиться. Откуда-то доносится монотонный звук, будто железо ударяется о железо. Звук далекий, но неуловимо тревожный, к нему примешиваются чьи-то голоса, пока еще тихие, невнятные. Всё происходит как во сне, мне кажется, что я передвигаюсь в киселе: движения слишком медленные, расплывчатые. Где, где, земля его упокой, медицинский чемоданчик?!
Натыкаюсь на чемоданчик совершенно случайно — ногой я задвинул его в темный угол. Присев на корточки, открываю защелки. Роюсь, звякая пузырьками с таблетками, — тетрадь наблюдений на месте. Вытаскиваю ее и, прижав к груди, отбрасываю медицинский чемоданчик в сторону. Дневник еще пригодится, надо будет обстоятельно изучить его, может, расшифрую бред и невнятицу последних записей. Прячу тетрадь в рюкзак с одеждой и припасами, закидываю его на плечо.
— Влад! Скорее, ради бога!
Выбегаю на площадку. Поток огней лавой катится нам навстречу сразу по нескольким мосткам. Огни такие яркие, что глазам становится больно, и я непроизвольно моргаю. Звук, который я слышал, находясь в кабинете, издают кастрюли, половники и миски — люди бьют ими друг о дружку. Меня с Иркой загоняют, как диких зверей. Кто-то уже заметил нас и, надрываясь, горланит:
— Вот они! Держи-и-и!.. — Голос громкий, уверенный и до жути знакомый. Я обмираю… неужели это голос Алекса? Всё повторяется, как и тогда, на семидесятом километре. Но нет, я ошибся, кричит плотник Радек, он надеется отомстить за отрубленную руку сына.
Лава течет обильной рекою, множество огней плавит темноту, и та вязким гудроном растекается у ног преследователей. Горожане словно поглощены вековой тьмой: мне кажется, что глаза их горят адским пламенем, а с узких, как у скелетов, пальцев капает раскаленная сера; безумная, одержимая дьяволом толпа движется навстречу. Всё потому, что они знают, кто я. Не доктор — целитель! Радек пустил слух, поднял народ и жаждет поквитаться с нами с чужой помощью. А если он сообщил охотникам?! О господи! Наверняка сообщил, он же сказал «и не только им», значит, кому-то еще, кроме своих друзей. Одна лишь мысль об охотниках кидает в дрожь — в Лайф-сити мне больше не жить. При любом раскладе.
Ирка тянет меня за руку, и мы бежим, не разбирая дороги. Голоса и удары остаются справа, стелются за спиной по скрипучим деревянным мосткам, отдаваясь гудящим эхом.
— Хватайся!
Настил из досок обрывается у широкой, полуразрушенной террасы; здесь возвышаются два массивных столба, соединенных перекладиной, к ней привязана длинная и толстая веревка. Площадка, на которую надо перепрыгнуть, теряется в темноте. Заброшенный район города.
В нерешительности топчусь на месте. Прыгать вниз на тарзанке? Я же упаду!
— Хватайся и прыгай! — приказывает Ирка.
Голоса
— Не могу! — Мной овладевает паника, иррациональный страх. Я должен побороть его, но не могу, не хочу, должен быть иной путь… делаю шаг назад.
Ирка толкает меня. Теряю равновесие и, чтобы не упасть, хватаюсь за веревку, соскальзываю… и как-то весь растягиваюсь, вскрикиваю, заглушая страх… холодный воздух бьет по лицу наотмашь, и я не успеваю даже опомниться, как подошвы ботинок упираются во что-то твердое, шершавое, в ствол дерева, и я, отпустив руки, падаю задницей на площадку. На мгновение наваливается тишина, ватная, тягучая, и я слышу гулкий ток крови в ушах.
Слева — шаткий мостик, закиданный ветками и жухлыми листочками. Справа — пустота, провал с рухнувшими в него обломками досок. Сверху и сзади доносится нарастающий, но пока невнятный шум погони.
— …давай!
Встаю, хватаясь за кору, расползающуюся под руками. Пахнет гнилью и сыростью.
— Веревку давай! Застряла! — выкрикивает девчонка, безуспешно дергая запутавшуюся в переплетении сучьев тарзанку. Мне чудится, что огни уже полыхают за ее спиной, что вот-вот они поглотят, сожгут мою Ирку. Лихорадочно оглядываюсь и вижу валяющийся на площадке шест с крюком на конце; подцепив веревку, высвобождаю ее. Ирка тянет тарзанку к себе и спустя мгновение приземляется рядом, вслед за ней на доски тяжело шлепается веревка.
— Непрочная была… — очумело выдыхает Ирка. — Истлела…
С террасы доносятся разочарованные вопли.
— Ты могла сорваться! Мы оба могли…
— Так не сорвались же! Зато эти в обход пойдут… Задержатся.
В доски площадки ударяет камень, еще один, воздух вспорот хищным присвистом: кто-то из горожан догадался захватить лук, и в ствол над нашими головами вонзаются пущенные наугад стрелы. Времени на споры не остается, и мы удираем по опасно скрипящему под ногами мостику. Сворачиваем у невесть откуда взявшейся древней и костлявой хижины, вихрем проносимся мимо накренившегося дуба, оклеенного старыми рекламными объявлениями, пробегаем мимо наполовину разобранной, с обвалившейся крышей беседки. Здесь давным-давно никто не живет, кроме птиц и зверей. Всюду царит запустение, невыносимо воняет тухлятиной. Деревья по левую сторону мертвы — высохшие белые скелеты, а перила покрыты гладкими, бугристыми наростами. Когда мы останавливаемся на минуту, чтоб отдышаться, я дотрагиваюсь до перил и понимаю, что эти напластования — растекшийся и затвердевший парафин. Здесь часто жгли свечи. Не безопасные лампы со стеклянными колпаками — свечи! открытый огонь! И как у них пожара не случилось?
— Что это за место?
— Кладбище… старое христианское кладбище, — сбивчиво отвечает Ирка. — Пошли, Влад, и так опаздываем! Лютич заждался уже.
Прежде чем идти, наклоняюсь и смотрю вниз. Там — покрытое ряской озерцо, почти болото; над водой плывут тусклые огоньки. В зеленоватом, как у гнилушек, свечении видны сбитые из просмоленных досок кресты, погруженные в воду, и смутные очертания многих затонувших крестов. Часть из них держится на плаву.
— Мертвых скидывали в болото? — Вонь прямо-таки шибает в нос. Стараюсь не дышать.
— Да… Только здесь раньше не болото было, а пруд. Старожилы говорят, красивый, чистый. И рыбалка, говорят, была отличная. Когда стали людей хоронить, пруд испортился… пойдем же, Влад!
С трудом отвожу взгляд от скорбного зрелища и спешу за Иркой. Небо заволакивает тучами, мы осторожно бредем в сгустившейся темноте, фонариком не пользуемся: опасно, могут заметить.
У развилки за болотом нас встречает мальчишка, и я по неведомому наитию узнаю его: Иштван, футбольный болельщик. В руках у пацана здоровенный самодельный пистолет, напоминающий пугач, но кому охота проверять, настоящими пулями он заряжен или сушеным горохом.