Живи!
Шрифт:
Иштван целится в нас, неясная темная фигура. Мрак скрывает его глаза и выражение лица, нельзя понять, о чем он думает. В отдалении раздается людской гомон, там же мелькают огни. Если Иштван закричит, его немедленно услышат, и через минуту-другую толпа будет здесь. Попробовать кинуться на мальчишку? В пугаче, в любом случае, не больше одного заряда.
Ирка шепчет:
— Ты… — и умолкает.
— Молчи. — Иштван, что-то решая для себя, внимательно следит за нами.
— Пропусти нас… Иштван, — прошу, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
— Вы всё-таки запомнили мое имя… доктор Влад.
— Мы ведь друзья.
— Нет,
И вот крики и шум стихают, лишь наше разгоряченное дыхание будоражит ночь, да слышны обычные лесные звуки: шебуршит зверье в траве, летучие мыши носятся в воздухе, покачиваются и скрипят ветви. Мне кажется, я оглох, но это не так: просто мы наконец-то оторвались от преследователей. Прилетев на тарзанке в расщелину между двумя стволами огромной березы, мы по веревочной лестнице спускаемся в самый низ, на площадку из переплетенных веток, расположенную в метре над землей. Я до боли в глазах вглядываюсь в темноту, но различаю лишь угольно-черные тени, тянущие кверху свои чудовищные лапы. Шумит трава. Интересно, что насчет волков? Так ли они пугливы?
Ирка подает условный знак — свистит особым образом.
Трава шуршит, раздается приглушенное ржание, и из темноты, словно призрак, выныривает на повозке Лютич. Его верная лошадка нетерпеливо переступает копытами. Лютич с облегчением кивает нам, и мы спрыгиваем в тележку — в нос бьет пряный аромат соломы. Повозка трогается. Всё происходит почти беззвучно, мне продолжает казаться, будто я сплю.
Тележка выезжает на довольно широкую тропу, не замеченную мной поначалу; она на редкость быстро выводит нас из леса. Из-за плотной завесы облаков выглядывает рогатый месяц, его яркий свет заставляет щуриться. Месяц серебрит траву, нас, дорогу, идущую вдоль леса, даже фетровая шляпа Лютича переливается серебряными искорками, точно украшенная елочной мишурой. Впереди расстилаются поля, у горизонта маячат приземистые силуэты покинутых людьми домов. Волшебное чувство охватывает меня, так хочется разделить его с кем-нибудь! Тайком поглядываю на Иринку: она замерла на соломе и, обхватив колени руками, любуется красавцем-месяцем и звездами, высыпавшими на свободные от туч участки неба. Она тоже переживает это чудо. Мы спаслись, вырвались, мы будто заново родились, но такое впечатление, что нашей заслуги в этом нет, что само провидение вело нас. А блистающий серп луны и острый звездный свет стали наградой, символом нашей свободы.
Долго едем молча, разве что Лютич бурчит, распекая нас за безответственность. И такие мы, и сякие, и он уж совсем было подумал — схватили нас, связали. И чего уж проще — прийти на условленное место через двадцать минут? Так ведь нет…
Он ни разу не останавливает лошадку, чтоб дать ей помочиться, да животинка и не возражает: движется резво, словно понимает — задерживаться нельзя. Ирка подсаживается ближе; я, заметив в углу несколько пледов, укрываю ее и себя, протягиваю плед Лютичу: он кивком благодарит. Я смотрю в небо, пытаясь отыскать Полярную звезду, чтобы сориентироваться, куда мы едем. Не нахожу.
Мы едем неизвестно куда и неизвестно зачем. Впрочем, неважно — Лайф-сити остался позади.
— Вы, — кашлянув, говорит Лютич, — доктор Влад, то есть, мы — я и Ирка, прости господи ее молодую глупую душу, были спасением Лайф-сити, его счастливой монетой с дырочкой посередине. Нас ненавидели и христиане, и мусульмане, и эта ненависть отвлекала их от вековой вражды… И-ээх… Я ведь лично старался, пытался везде успеть, примелькаться, чтоб только меня люди видели, чтоб только меня и не любили, и забывали о нелюбви друг к другу…
— Хватит умничать, Лютич… Ты лошадку лучше тормозни… — сонно бормочет Иринка, свернувшаяся калачиком и положившая голову мне на колени. Зевает: — Ааам… помочиться ей не надо? Вдруг у нее мочевой пузырь лопнет, а?
— Пр-рости тебя господи… — смеется Лютич.
Мне самому хочется веселиться, хохмить, рассказать забавный анекдот, но в голову ничего смешного не лезет. Но что-то же надо сделать, хоть что-то, потому что ушедший было страх накатывает опять, захлестывает, тянет ко дну, — а если за нами отправят погоню?! — и надо хоть как-то заглушить его.
— По-твоему, выходит, мы святые, Лютич? — ерничаю я. — Думаешь, святым легко?
— Нелегко, — подтверждает он.
— Вот ушли мы из города… что теперь с ним будет, как думаешь?
Лютич откликается не сразу, обернувшись, с тоской смотрит вдаль, туда, где, по идее, должен находиться Лайф-сити.
— Передерутся. Точно говорю, передерутся… Нет в людях Бога, оттуда и проклятье это. Пока не изменятся они, не разрешит Бог людям по твердой земле спокойно ходить. А может, и никогда уже не разрешит, может, для других Господь землю бережет, а людям обратно дороги нет. Изгнаны они не только из рая, но и с твер-рдой земли уже…
— Философ ты.
— С вами не только философом станешь, господин Влад, — хмыкает Лютич.
Уснувшая Ирка посапывает у меня на коленях. Я глажу ее волосы, беру прядки в щепотку, пропускаю между пальцами; волосы текучие, невесомые и, будто морская вода, щекочут меня.
— А помнишь, Лютич, — спрашиваю невпопад, — у тебя обезьянка была, Люси звали? Куда она делась?
Лютич нисколько не удивлен вопросом. Он вздыхает, поправляя шляпу.
— Так ведь сдохла она, господин Влад, как есть сдохла. Вы ее и убили. Как-то в дурном настроении в город заявились, а она к вам на плечо полезла. Нравилось ей на плече сидеть. Вы ей шею и свернули. Но я вас не виню, вы же знаете. Не в себе вы тогда были, ой, не в себе… как вот сейчас. До сих пор прийти в себя толком не можете, верно?
Молча ожидаю продолжения истории, но его не следует. Задремав, я просыпаюсь лишь под утро: кругом разливается прохладная синева, и серая фигура Лютича становится крохотным блеклым пятнышком в этом бесцветном мире. Но заря уже близко — край неба на востоке окрашивается алым; появляются комары, и я кутаюсь в плед, натягивая его до самого носа. В бок голодным кутенком тычется Ирка: прижимается ко мне, обхватывая ручонками, греет.
— Живи, Лайф-сити, — шепчу сквозь дрему. — Живи мирно, народ Лайф-сити…