Живи!
Шрифт:
Я смотрел на нее, только на нее, бледную, безумно красивую и умолял:
— Живи.
«Живи», — шептал ветер, «живи», — сияло солнце.
— Пожалуйста, живи, — уговаривал я.
И ко мне присоединялись всё новые и новые голоса.
Эти последние минуты тянулись как в бреду, не желая заканчиваться. Но вот дурной сон развеялся: клочья ненависти, злобы, отчаяния — черные, последние, растаяли без следа. Люди улыбались друг другу. Я исцелился сам и вылечил их. И вот что странно: я лечил не души, это выше моих сил, но люди сами поняли что-то, потянулись к новому,
И под ладонями, послушная человеческой воле, срасталась ужасная рана.
…медленно, слишком медленно…
— Живи, Иринка!!!
Я сплю и чувствую: кто-то смотрит на меня. Очнувшись от дремы, долго не могу понять: что же меня разбудило. Или мне только чудится, что я проснулся? Встаю и вижу… на подоконнике, легкая и полупрозрачная, как кисейные занавески, сидит Марийка. За окном — ночь, за окном — близкий рассвет и притихший от случившегося за день город.
Мне снится, что я проснулся…
— Привет, Влад.
— Твои волосы… что случилось? — Я гляжу на седые пряди, тонкие руки, невесомое тело. Марийки нет, я разговариваю с призраком.
— Ничего, — улыбается она. — Просто однажды я умерла. Не будем об этом.
— Ты зашла попрощаться?
— Я пришла передать тебе кое-что, от Савелия. Ведь лечить ты больше не сможешь.
— Ты встретила этого ненормального русского?
— Он нормальный, хотя это неважно. Я не встретила его.
— Не понимаю…
— И не надо, Влад.
— Скажи… ты превратилась в голубку. Ожила…
— Нет, я не ожила. И здесь — не совсем я. Мы ушли.
Грустно: опять встреча с Марийкой, я снова догнал ее. Чтобы на этот раз проститься навсегда.
— Влад, глупый-глупый Влад, не ищи меня больше.
— Что я тебе сделал плохого?
— Ничего… Просто, когда умер Филипп, когда я сама чуть не умерла — я сошла с ума. Возненавидела чужака, всё, что было связано с ним. Возненавидела и потом… полюбила.
— Так ты встретила его?
Марийка качает головой:
— Там невозможно встретиться.
— Но в моих снах…
— Я не могу объяснить. Нет нужных слов, нет причины и следствия, не от чего оттолкнуться, зацепиться. Твои сны — искаженное восприятие того, что было или не было. Попытка засунуть мир чистых, абстрактных идей в человеческие рамки. Чего только стоят вмерзшие в асфальт ангелы.
— Но в чем смысл?
Марийка вздыхает.
— А Пончиков? Он устал от игры?
— Давным-давно, Влад. Почти с самого начала. Всё происходило само собой.
— Но…
— Бесполезно спрашивать. Правильных и логичных ответов не будет, но кое-что ты получишь — способность вырывать людей у игры. Это не продолжение ее в другом виде, Савелий хочет покончить с игрой — твоими руками. Не могу до конца постичь его. Он такой… разный. И у него всё же есть талант. Не писательский, нет — у него талант губить чужие таланты.
— Почему я?
— Ты ведь его первенец. И тоже мечтал стать писателем.
— Думаешь, многие пожелают избавиться от игры?
Она кивает:
— Жоржи, Кори, вся их коммуна. Фермеры и шахтеры. Множество
Насильно дать вообще ничего нельзя, думаю я.
— Прощай, Влад.
— Тебе уже пора?
Марийка будто в плащ кутается в свои длинные крылья.
— Впереди у меня четверть вечности. Время есть. Но вернуться… вернуться я больше не смогу. Нет у меня права возвращаться.
— Давай посидим еще часок, до рассвета. А когда настанет утро, ты обернешься голубкой и улетишь.
— Утром, Влад, у тебя на столе зазвенит будильник, — на полном серьезе говорит Марийка, а потом прыскает со смеху.
Первое счастливое прояснение
Мы
Один из последних наших с Иринкой дней выдался замечательным. То был день ее восемнадцатилетия. Стояла сухая, ясная погода. В Миргороде уже никто не воевал, и ничего не взрывалось. И это было не перемирие, а прочный мир.
Ветер притих, затаился в темных колодцах дворов и закоулках подворотен, но затем налетал вдруг, расшвыривая листву под ногами, и вновь прятался по углам. Не ветер — неугомонный ребенок. В воздухе танцевала прозрачная паутина, золотые листья кружили над домами, и невозможно было понять, какой из них — чья-то загубленная душа, а какой — обычный, осенний, сорванный проказником-ветром. Дожди прекратились с пасмурным сентябрем; сейчас было тепло, и небо раскинулось над городом безбрежным морским простором, высокое, безоблачное, той пронзительной чистоты цвета, что случается порой в октябре. И, пожалуйста, не надо толковать о всяких антициклонах, это время зовется бабьим летом.
Малыши носились с каштанами, пытаясь жарить их на огне. Жечь мусор запрещалось, но кое-кто жег, словно наперекор. По-моему, зря. От костров над улицами поднимался густой дым, напоминая дни беспорядков. Запах дыма пропитывал одежду и обувь, и от них потом разило коптильней. Впрочем, мы были далеки от всего этого, ведь сегодня наступил один из последних принадлежащих нам дней — день Иринкиного совершеннолетия.
Поднявшись рано утром, я приготовил завтрак на маленькой кухоньке: бутерброд с сыром и маслом, как она любила. Сварил кофе, кинул туда щепотку растолченного цикория. Я его терпеть не могу, да и Иринка не очень жалует, но ей нравится, как это звучит — «кофе с цикорием», и поэтому всегда настаивает, чтобы в ее кофе добавляли цикорий.
Поднос не нашелся, кажется, мы одолжили его соседям, но в груде пустых коробок я отыскал то, что требовалось, — широкий и удобный картонный лист. Поставил на импровизированный поднос кофе в белой чашке с треснутой ручкой и тарелку, на которой лежал чуть поджаренный хлеб с маслом и расплавившимся голландским сыром. Чувствуя себя заправским официантом, прошел в Иринкину комнату.
Девушка притворялась спящей, старательно жмурила глаза. Я опустил картонку на столик и присел рядом. Запустив руку под одеяло, пощекотал ей пятку: Ирка захохотала, задрыгала ногами и вскочила на кровати, едва не опрокинув завтрак. Красная, растрепанная, она терла кулачками заспанные глаза.