Живи!
Шрифт:
— Но прошли миллионы лет. Я уже и подробностей не помню.
— Здесь время течет по-другому. — Она обняла меня. — Там до сих пор играют.
Я взглянул на приклеенные к небу тучи, за которыми пряталось солнце.
— Не знаю, куда попадают сумасшедшие, но талантливые люди попадают в ад.
— Все твои беды от зависти, мои — от ненависти, — убежденно сказала Марийка. — Я мечтала отомстить тебе, а мстила брату. И сошла с ума.
— Какой, к черту зависти?! — взорвался я, отбрасывая ее руку и вскакивая. — Что ты говоришь? Кому мне было завидовать? Этим, с высокими тиражами? Талант никогда
Она улыбнулась:
— А говоришь, не помнишь. Вот тебе и миллионы лет.
Я промолчал, слезы душили меня. И я заплакал, заревел, как ребенок. Марийка гладила мои волосы, а слезы всё текли, текли ручьем, вымывая накопившуюся за годы дрянь, гадость, скверну… Игру и игроков, охотников и целителей, спившихся в раю философов и писателей, с которыми я вел заумные беседы, стараясь забыть себя, когда мне всё опротивело.
— Сава, давай уйдем, — прошептала Марийка.
И мы ушли. Мы уходили набережной, запинаясь об ангелов и покореженные автоматы с газированной водой; в спину нам светило холодное северное солнце, покрытая льдом брусчатка сверкала под ногами призрачным голубым светом, и чайки, похожие на херувимов, кричали пронзительно и унывно. Мы шли мимо бронзовых статуй безымянного Бога, загаженных ангельским пометом, шли по морю, шли бесконечно долго, и когда оставалось пройти совсем мало, дорогу нам преградил Бог. Он требовал от меня платы.
— Разве души недостаточно? — спросил я.
Бог вручил мне копии бумаг, подписанные моей рукой. Я не совсем понял, что в них было, но одно уяснил — я еще должен, и немало.
— Всё-таки у тебя есть талант, Сава! — расхохоталась Марийка. — Если уж ты смог изменить правила игры на Земле, а Бог, мир которого всеобъемлющ, наоборот, постарался упроститься, подстроиться под человека. Наверное, ему жутко скучно, и он тоже нарочно забыл себя.
Бог укоризненно посмотрел на Марийку, и я вздрогнул, ожидая немедленного наказания, грома, молнии и конца света, но Бог только сказал, что если я не образумлюсь, со мной будет говорить его адвокат.
И, пожалуй, это было пострашнее грома и молнии. Это было настолько гнусно и пошло, что я закричал…
…и проснулся, сжимая в руке дневник.
— Каса-атик, — сказала она мне.
— Каса… — ответил я.
— Что? — спросила она. — Что ты хочешь этим сказать, Влад?
— Нашла каса на комень.
— Но почему именно на «комень»?
— Буква заблудилась, — говорю я и, натурально, начинаю плакать. — Заблудилась буква!
В начале была буква. Не слово, а буква.
И она заблудилась.
Вся эта дрянь в дневнике не просто так. Эта дрянь позволяет мне, Владу Росту, заглянуть в голову черному демону,
Всё неважно.
До рассвета еще около получаса, и в комнате тихо-тихо.
Просто молчать и глядеть в потолок — то, что мне сейчас надо.
Мы не ушли из Миргорода: прячься там, где никто не ищет, говорит пословица. Вряд ли охотники заподозрят, что у нас хватит наглости остаться после всего, что случилось. Да и сами охотники чувствуют себя неуютно — во время облавы пострадало невесть сколько добропорядочных жителей, а уж бродяг и всякой шушеры — без числа. Людей скидывали в бездну только за то, что у них не нашлось при себе документов. Многих, подозреваемых в целительстве или связях с целителями, вздергивали без долгих разбирательств. Поэтому родственники и друзья погибших точат на охотников большой-пребольшой зуб, и в случае чего расправятся с теми без колебаний и так же жестоко.
Угол мы сняли у полуслепой старухи, вдовы морского офицера. Дети ее давно умерли либо разъехались кто куда; мать не навещали и не слали весточек. Старуха за небольшие деньги сдавала три комнаты в довольно вместительной квартире, а сама ютилась в крохотной спальне. Нам с Иринкой досталась солнечная, с выходящими на юг окнами комната. Дождливый и зябкий сентябрь закончился, настала пора бабьего лета, и ярко освещенная днем улица радовала глаз: почти в каждом доме на балконах высаживали цветы, а внизу, на газонах, пышно разрастались сорняки.
Название улицы — Зеленая — как нельзя более подходит этому буйному великолепию. По утрам сквозь оконные щели вливается приятный, лакомый запах сдобы из пекарни напротив. На крыше одного из домов — закрытый бассейн для детей. Забавно наблюдать, как они там плещутся и дурачатся. Иринка выпросила у старухи десятикратный бинокль и, случалось, часами глазела из окна, наблюдая за улицей, крышами, чужими окнами.
— Выслеживаю шпиков, — объяснила она.
— По-моему, наоборот, привлекаешь внимание.
— Глупости. Я за шторами прячусь. И вообще, может, я на птиц любуюсь. Может, орнитологом хочу стать, понять, как летают птицы, и научить людей искусству полета.
Я незаметно задремываю, а разлепив глаза, вижу Иринку: она опять у окна, будто и не спала. В руках бинокль, во взгляде — напускная взрослость. Забралась на подоконник с ногами, сидит, не шелохнется.
— Ира… — зову вполголоса.
— Чш-ш-ш…
— Да в чем дело?
— Я точно уверена: за домом следят. Немедленно одевайся.
— Иринка, у тебя паранойя. В этом точно уверен я.
— Кто бы говорил. Ты ворочался и стонал во сне. Что тебе снилось?
— А то ты не знаешь. Русский мне снился.
— В снегу и с в'oронами?
— Нет. Пончиков теперь снится мне по-другому.
— Как же?
— По-идиотски. Я как бы вижу отражение его жизни. Не всю, а лишь ту часть, какая еще близка к человеческой. Русский — не человек, понять его — всё равно что стать Богом. И я… видел Марийку.
— Ту ее часть, что близка к человеческой?