Живи!
Шрифт:
Йозеф встает, разминает затекшие от долгого сидения ноги. Прохаживается от окна до двери, пару раз стукаясь коленкой о кровать: он не включает свет, экономит. Конечно, глупо экономить то, что прочие тратят без зазрения совести. Зажги он свою тусклую сорокаваттную лампочку, энергии от этого убудет на чуть, на кошачий чих — и то если кошка простужена, а так и на полчиха не хватит. Зато Йозеф сразу перестанет спотыкаться и бить коленки об острые углы, но он так и не щелкнет выключателем. Ведь на улице день, понимаете? — день! Да, пасмурно, да, хлещет, как из ведра, но пока еще день. Йозеф чертыхается вполголоса, в очередной раз запнувшись обо что-то деревянное, и вновь занимает свой пост у окна. Голая, без абажура лампочка, вся в белых крапинах от осыпающейся штукатурки, одиноко болтается под потолком.
— А
И от усердной возни на чердаке на лампочку сыплется новая порция штукатурной крошки.
За стеной привычно шумят дети: до вечера далеко, но из-за дождя никакой работы не предвидится. В Яриковой комнате как всегда собралась молодежь — от самых сопливых до Стаси и Марьяны, юных красавиц, назвать которых детьми и язык не повернется. А всё одно — ума-то мало, ну, не ума, так опыта. Эх… Йозеф окидывает взглядом раскисший от ливней двор, маленькому «завхозу» есть чем гордиться. Вот левый флигель — закончили в июле, теперь там живут Петер с Марьяной и годовалым ребятенком, Томах и Матеуш; вот забор, цел-целехонек и еще выше прежнего: недостающий кирпич сторговали у мэрии за вполне приемлемую цену; вот сараи с коровником — там довольно мычит и хрюкает всякая живность, и подрастающее поколение имеется; а вот и ров, о котором мечталось, неглубокий, но метра полтора в ширину есть — поди-ка сунься к нам, быстро рога пообломаем; и, конечно же, замечательный перекидной мост. Около восьми поднять бы его, до темноты — отмечает про себя Йозеф и, окидывая глазами дорогу, замечает…
Наконец-то! К мостику, увязая в грязи, едет крытая бричка; возница на козлах, широкоплечий, укутанный с ног до головы в прорезиненный черный плащ мужчина нетерпеливо погоняет лошадей.
В доме назревает скандал, наливается спелым плодом. Скоро снимать урожай.
Вернее, скандал с приличествующими ему бранью и взаимными упреками уже случился. Но случился как-то неожиданно, и маятник свары готов опуститься с новой силой, еще больше увеличить размах и интенсивность качаний. Пока в доме царит классическое затишье перед бурей, перед самым оглушительным раскатом грома и самой ярчайшей из молний в разыгравшейся грозе, где лбами сталкиваются не тучи, а человеческие интересы.
Любой мало-мальски наблюдательный человек уверенно скажет: скандалу быть. Это видно по сгустившемуся, вязкому, как кисель, молчанию и по осторожным, шаркающим шагам, когда люди серыми тенями шмыгают из комнаты в комнату, когда самые неугомонные из детей разговаривают тихо-тихо, почти шепотом, а женщины промокают платочками глаза и, жалуясь на головную боль, спешат скрыться из общей залы.
В зале, расположившись на диванах, стульях с гнутыми спинками и самодельных табуретах, сидят взрослые. Они курят, чего совершенно не допускается в обычное время, и дым красивыми завитками устремляется в распахнутое окно. Из окна тянет холодом: снаружи ярится ливень, и ветер швыряет крупные капли на пол, отчего палас, расстеленный под ногами, становится неприятно мокрым. Люди не обращают внимания на мокнущий палас, на то, что лучше бы закрыть окно и загасить папиросы, ведь никотин, по правде говоря, никогда еще никого не успокаивал. Но нет, они сосредоточенно подносят к губам самокрутки и затягиваются так, будто это их последняя сигарета на пути к эшафоту.
Йозеф с напряженной спиной вышагивает туда-сюда в прилегающем к залу коридорчике, чутко вслушиваясь в обрывки фраз, которыми обмениваются в зале, и те выкрики, что долетают с кухни. Руки «завхоза» скрещены на груди, он весь — будто сплошное отрицание и держится подчеркнуто отдельно. Он до сих пор не решил, к какому же лагерю примкнуть. Его внутренние весы замерли посередине.
Ситуация патовая: Йозеф не может прямо встать на сторону Алекса, который сейчас объясняется с Жоржи, торопливо хлебая горячий чай на кухне. Но и присоединяться к остальным резону нет. Без толку. Не оценят. Йозефу дороги этот дом и приусадебное хозяйство, но, лишившись главной своей поддержки — Алекса, он быстро рассорится со всеми. Не уживется он здесь, и это ясней ясного. А поддержать Алекса, уйти с ним — себе дороже. Он не готов к таким испытаниям, они ему не
А вот, оказывается, кое-кто уже давненько так не считает. По-другому этот кто-то мыслит, иначе. Да остальных к своему мнению склонил, и когда успел? Странно получается: Жоржи с Алексом (по его словам) заодно всегда были, всегда вместе, рядом. И вот — на тебе. Приплыли. Ссорятся из-за каких-то вздернутых на сук целителей. Было б из-за чего. Одним больше, одним меньше.
Алекс приехал мокрый, грязный и злой, как некормленый третий день пес. Бывалые люди и знающие толк охранники специально держат сторожевых собак полуголодными, тогда те бросаются на каждый шорох и лютуют так, что незадачливый воришка или грабитель, чудом успевший забиться в узкую щель или влезший на дерево, молит бога, чтобы скорее подоспели хозяева. С теми, по крайней мере, можно столковаться, с собаками — нет.
На щеках Алекса полыхал малиновый румянец, а глаза нездорово блестели. Он обругал ребятишек, когда те выбежали посмотреть на «вернувшегося дядю Алекса»; нагрубил Лидии, запутавшись в вывешенном на просушку белье, и та застыла над тазиком с простынями и наволочками, раскрыв рот. В довершение всего Алекс отвесил затрещину Грине, который увидел на форменной рубашке мужчины погоны и, подстегиваемый любопытством, осмелился спросить, что на них написано.
— Так что там написано? — спросил появившийся в дверях Жоржи. Всклокоченная густая шевелюра и борода — он начал отпускать ее месяц назад, — грозно нахмуренные брови, жесткий взгляд делали его похожим на страшного Пана. Мальчишка тут же юркнул за обширную спину заступника и настороженно следил за Алексом двумя черными глазами-маслинами.
Алекс метнул на Жоржи быстрый взгляд. Народ всё прибывал: женщины, мужчины, дети толпились в дверях. Они смотрели на Алекса и молчали. Нет, на самом деле они открывали рты и что-то говорили, они качали головами и переминались с ноги на ногу, они обвиняюще размахивали руками и жалели маленького паршивца Гриню. Алекс ничего не слышал. Пустое пространство, отделяющее его от них, словно космический вакуум, не пропускало ни звука.
— Эй, да что там у вас такое?! — прорвалось наконец сверху. Это кричал с чердака беспокойный Кори.
И плотина молчания рухнула: голоса и звуки под огромным напором устремились в образовавшуюся брешь.
— Тихо! — не выдержав, рявкнул побагровевший Алекс. Лицо его болезненно искривилось, как если бы кто-то большой и тяжелый отдавил ему палец. — Хватит! Пррек-рра-тить, я сказал!
Но народ не унимался. Люди выплескивали всё, что накипело за два года, всю свою нелюбовь, страх и опасения. «Подданные» бунтовали. Не таясь, в открытую. Они наконец поняли: диктаторы не отрекаются от власти — их свергают.
— Тише! Тише! — перекрывая гвалт, пробасил Жоржи. — Я с ним переговорю. Мы сами разберемся.
Люди понемногу успокоились, разошлись. Алекс переоделся в сухое, но злополучную рубашку с погонами комкал в руках; на скулах у него затвердели желваки, лоб собрался морщинами.
— Пойдем, — сказал Жоржи. — Поешь. Марьяна пирогов настряпала.
Они спустились на первый этаж, в кухню. Алекс обжигаясь, выхлебал тарелку супа и, съев жаркое с картофельным пюре, принялся за чай. Пил большими глотками, морщился и даже не притронулся к своим любимым пирогам с капустой.