Живите вечно.Повести, рассказы, очерки, стихи писателей Кубани к 50-летию Победы в Великой Отечественной войне
Шрифт:
— Проклятые! Вы же и собственной смертью не покроете свою вину! — рванулся было Иван к полицаям.
Спасибо Логинову, удержал. И вовремя. Как зверь чует над собой черную дырочку дула, так и Берестов почувствовал на себе удар недоброго взгляда, как плетью по спине. Оглянулся.
Перед ним — начальник лагерных полицаев. Грудь колесом, одну ногу вперед выставил, стоит, как буква «я». Ссучил пальцы в узловатый кулак и — в ухо.
Небо показалось Ивану зеленым в красных рубцах. И откуда-то колокольный звон,
— Скажи спасибо, что я сегодня добрый.
После Петя рассказывал:
— Не успел я тебя подхватить — полицаи тут как тут. Слетелись, как воронье на падаль. Не дай Бог, коснулся бы земли — все, хана.
…Ночь. Тьма над городом густа. А здесь, посреди барака, чадит прикрепленный к гвоздю, изолированный электрошнур. Колеблющееся пламя выхватывает из темноты черепа, обтянутые кожей. Вместо глаз — безжизненные стекляшки. Они безразлично смотрят из-под побитых лишаем, как молью, бровей на коптилку. Некоторые военнопленные выгребают из-за пазухи вшей.
Петя испуганно жмется к Ивану.
— Ты думаешь спрятаться от вшей под козырьком Берестова? — зло шутит Логинов.
Иван невольно окидывает барак, нары в два яруса — на них вповалку люди… Не люди, а скелеты, прикрытые кто чем: кто серой шинелью, кто каким-то трудно опознаваемым тряпьем.
В углу, у пламени другого коптящего электрошнура, чубатая голова, слепые впадины глаз, слушающая голова — набок, по — птичьи. Из-под шинели выглядывает нательная рубашка, когда-то белая.
— Он на голову выше начальника полицаев. Так тот и приказал, по примеру Наполеона, лишить его этого преимущества… Но не тут-то было. Сержант оказался здоровым, как бык. Полицаи только сумели выколоть ему глаза. А потом и забыли о нем, — рассказывает сосед по нарам.
Вытянув шею, сержант щупает пустоту, спотыкается, как на грех, хватается за руку проходящего мимо полицая.
— Прочь, урод! — выдергивает тот свою лапищу и со всего маху бьет палкой по шее. Тонкая шея сержантика вянет, он, не крикнув, оседает, клонится вниз, лицом в колени.
Иван смотрит на него — широко, кругло. Был бы полицай один. Но они в одиночку не ходят. Всегда — стаей.
Мучительно тугим кольцом сгибается тело сержанта.
Петя что-то говорит, но Иван его не слышит. Он стоит на коленях, слушает свое сердце — раз, два, три
— как звон часов ночью, в бессонницу. Если б не быть человеком — если бы не знать жалости! Сострадания!
С ума сойти…
Сержантика волокут крючком. И уже никто никогда не узнает, как было его имя.
К полуночи прореженная затухающими чахлыми огоньками электрошнуров дымилась тьма. Под утро друзья забываются в тревожном сне.
Ивану казалось, что он вроде бы даже не успел и век смежить,
хором гаркнули:
— Подъем!.. Подъем!
На головы, на спины пленных сыплются палки. Полицай сначала огреет спящего, только потом кричит: «Подъем!»
— Подъем!
В небе ни одного звездного прокола. Черным — черно. Еще не скоро на востоке прочистится сквозь толщу туч рассвет.
Потом гонят пленных на кухню.
У ворот уже ждут «покупатели»: разбирают на черные работы.
И так каждый день.
К вечеру, когда команды возвращаются с работы, в лагере открывается «толкучка». Шум, как на настоящем базаре.
— Меняю кочан кукурузы на бутылку воды.
Вода в лагере на вес золота. Ее приносят, кому повезет, возвращающиеся с работы. На воду можно было выменять и кусок хлеба, и шинель, и сапоги.
Выменяешь эту флягу и держишь в руках до побеления в ногтях — не дай Бог, выронить! Пьешь — не пролить ни одной капли, каждая капля — минута твоей жизни.
— Меняю рубаху на что-нибудь из жратвы… — с унизительной слезой в голосе просит парень.
А у самого из-под шинели видна желтая, со шмелиным волосом грудь. Гимнастерку раньше променял на еду. Теперь трясет нательной сорочкой, попутно смахивая с нее наиболее обнаглевших вшей.
— Меняю сапоги…
Истощенные лица, голодные глаза. У кого бы выменять за шапку, за ботинки, за что угодно картофелину, хотя бы гнилую?
Перед Иваном какой-то парень, высохший до костей, разворачивает рушник. Вдруг колыхнувшаяся толпа сбивает Ивана с ног… Он видит перед собой мелькающие солдатские сапоги. Один угодил ему в подбородок. На четвереньках отполз в сторону, поднялся. Рукавом обтер кровь. Кто-то тянет его к мусорным ящикам. Петька!
Стон, ругань. Свистят плетки.
— Это русский комендант лагеря… — пленный ощупывает пальцами окровавленный нос.
— Русский комендант?! Есть здесь и такой?
— Это он сон себе нагуливает…
Русский комендант — ровесник Ивану. На кисти левой руки наколка «1924».
— Мать вашу! Я вас научу свободу любить! Большевистские хари, прихвостни жидовские…
Он всласть размахивает плеткой. А за его спиной стена полицаев.
Бежать! Только бежать!
— Куда же ты, сыночек, убежишь, если у нас каждую ночь обыски, тебя ищут, — сообщила Ивану разыскавшая его мать.
Мать… Что значит мать!.. Мама…
Сколько горя свалилось на ее узенькие плечи. Мужа повесили. Сына, как цыпленка из-под наседки, выхватили и — в каталажку.
— Куда хоть его отвезли? — стучалась в станичную управу Мавра Дмитриевна.
Начальник полиции Сухенко, похабничая светлыми глазами, цедил сквозь зубы:
— Куда отправили, там его уже нет. Хитришь, Дмитриевна, для виду разыскиваешь, а сама под полом его прячешь, — добавил.