Живите вечно.Повести, рассказы, очерки, стихи писателей Кубани к 50-летию Победы в Великой Отечественной войне
Шрифт:
Истощенные синие люди рысцой, из последних сил бегут к вахте, чтобы не примерзнуть к земле. От дыхания вокруг каждой головы струится сквозь туман розоватый нимб — души зримо расстаются с телом. Такие нимбы я видел когда-то на владимирских иконах над ликами великомучеников и святых.
Неправдоподобно резки звуки. Кто-то уронил приподнятую оглоблю — треснуло, словно обухом по льду.
Пять километров зыбучей рыси с короткими отдышками вымотали из нас последние силы. Дышать нужно только через нос,
Охраняют нас два конвоира, нет Генке. Стало быть, их сменят в полдень. А кто освободит нас от этого ада?
Делянка встречала мертвой тишиной. Затем с барабанной дробью попадали оглобли, люди спешили оттирать обмороженные лица и руки, освободиться от упряжи.
Но как лезть в такой морозище в снег? Как взять в окаменевшие руки топорище и сизую пилу?
Обогреться!
— Фойер! Фойер! — вопит Фриц, временный начальник конвоя.
Немцам легче. Они, конечно, хватили перед нарядом шнапса, закусили салом. И все же Фриц нервничает, торопит с костром…
Севастьяныч по привычке направился к высокому пню, где всегда оставлял Генке свою зажигалку. Но пень, припорошенный легчайшей пыльцой изморози, чист — на нем ничего нет.
— Фойер! Фойер! — в свою очередь кричит Севастьяныч конвоиру и машет руками.
Володька тем временем возится в старом, протаявшем до земли кострище, не теряя минуты, укладывает старые головешки и угли в порядок, чтобы от единой искры поскорее раздуть пламя.
— Что тянут, черти? — поднимает он обмотанную полотенцем голову. — Давайте же огня!
Немец виновато хлопал себя по карману: нет у него зажигался, некурящий он, здоровье бережет.
Севастьяныч побежал на второй конец деляны. Но и другой конвоир бессилен помочь, хотя зябко пританцовывает и втянул голову в плечи. Карабин придерживается локтем, немеют руки. Война подходит к концу, все начинают оберегать здоровье.
— С — собаки!.. — жестко матерится Володька у холодного костра. — Братцы, давайте «катюшу», в момент раздуем!
Происходит нечто страшное, злая насмешка судьбы. Ночью, оказывается, у всех курцов изъяли кресала и огнива…
Не все понимают, что случилось. Но Джованни уже безвольно опустился на корточки, обхватив голову руками, притих. Он «доходит» на глазах у всех. И никто не может ему помочь. Нужно тепло, которого у людей нет.
Нет, не мороз, а настоящий столбняк сковывает меня. Я вижу, как паника охватывает людей, лица заостряются, движения и взгляды вянут. И над всеми виснет страшная брань Володьки:
— Гады, сволочи, рогатики! Поотдавали добром последнее — прикурить нечем! Колейте в лесу ни за грош — кто пожалеет! У — у, дурья башка!
И колотит себя по голове.
Снять нас отсюда до времени Фриц
Если кто и уцелеет до вечера, то весь будет обморожен и насквозь простужен. Крематорий или яма… Здесь, в Норвегии.
Стадное чувство охватывает людей. Они жмутся друг к другу, бесцельно толкутся на месте, ждут неведомого. Над черной толпой стоит пар. Мне кажется что пар непрерывно тает, становится с каждой минутой прозрачнее. Его хватит на час, на два, не больше.
Некоторые, как Джованни, опускаются на корточки, безвольно прячут головы в коленях.
«Этого не может быть!» — кричит душа, но я не знаю, что нужно делать сейчас. Я тоже пытаюсь втиснуться в середину толпы. Наивно верю, что там теплее. Идет молчаливая борьба за середину, люди работают локтями, толкутся, оттесняя друг друга.
Через головы я вижу конвоиров. Словно оловянные, они прыгают вокруг негреющих кострищ, втянув головы в плечи. Они все понимают не хуже нашего, у них тоже мало радости, но снять заключенных с этой проклятой деляны тотальники не собираются, за это — полевой суд…
Крепкая рука просовывается мне под локоть, вытаскивает меня из. толпы. Это Володька. Не глядя на меня, он пристально изучает взглядом конвоиров.
— Рванем? — тревожно шепчут мерзлые губы Володьки.
У меня холодеет душа.
— Через час и тех дубарь заберет, — едва уловимыми движениями кивает он в сторону Фрица. — Рванем, а? Один черт — околевать!
Я опускаю обледеневшие веки, гляжу на свои колодки — ноги в них уже не чувствуют холода. Я бы пошел за ним даже без всякой надежды, но… нет сил! Я смотрю на Володьку не с завистью — со страхом.
Совсем близко сгорбился на корточках Джованни. Он недвижим, застыл, кажется. Несколько мгновений мы оба глядим на итальянца, и мне кажется, что Володька сравнивает нас: оба мы уже одной ногой переступили страшную черту на тот свет.,
«Он сильнее всех, — копошится в моей голове равнодушное, безвольное сожаление. — Он еще может уйти. А я уже никуда не гожусь…»
Локоть мой Володька уже отпустил, меня снова тянет в толпу, охватывает апатия.
Зачем раньше я так старался сохранить свою жизнь?
Зачем тяжело раненный под Белой Глиной, превозмогая страшную боль, рвал зубами гимнастерку и пытался остановить кровь, если приходится в конце концов так глупо погибать? Почему не выстрелил последним патроном в собственную грудь, когда вместо санитаров ко мне подошли фашисты?
Почему?
Но ведь я и сейчас могу броситься на конвоира, и он пристрелит меня, не моргнув глазом. Почему же я не бросаюсь на него, а жмусь в самую середину толпы?
Ног я уже не чувствую вовсе, только мелко, по — собачьи дрожат сухие икры. У меня, кажется, начинается галлюцинации слуха…