Живой пример
Шрифт:
— Вот видишь! — И с робкой радостью повторяет: — Вот видишь, ты справился!
Ей кажется, что на его измученном, искаженном гримасой лице промелькнуло на мгновение удовлетворение, но оно тут же сменилось выражением страдания, протеста. Таблетки! Она достает крошечные желтые таблетки, растворяет их в воде, запрокидывает ему голову и вливает в рот мутную жидкость. Некоторое время он еще бьется, стянутый ремнями, потом она осторожно начинает массировать ему затылок. «Как только пройдет спазматическая напряженность мышц, как только он расслабится, на лице его отразится удивление и неминуемое чувство вины», — думает Рита Зюссфельд и обводит взглядом комнату, где все перевернуто вверх дном. Все, что он сорвал со стен, когда падал, что поломал или сдвинул, когда, сведенный судорогой, боролся с припадком, она сама приведет в порядок.
— То, что тебе сегодня удалось сделать, Хайно, это грандиозно, это надо рассказать Марет, ей прежде всего. Честное слово, этого мы никак не ожидали от тебя.
Стоя за
Рита Зюссфельд комкает заметку, шарит рукой в поисках кармана, но не находит и тогда сует этот комок в вырез своего платья. Потом спокойно, как ни в чем не бывало, заговаривает с Хайно. Хотя она прекрасно знает, с какой болезнью ему приходится мириться и что всечасно подстерегает его, она надеется своими словами помочь ему вытерпеть эти страдания, помочь забыть то, что надо забыть.
— Ты доказал, что с этим можно справиться, — говорит она. Видимо, она часто будет повторять ему эту фразу.
Насколько позволяют ремни, он ребром ладони бьет по одеревенелым мышцам ляжек, чтобы вернуть им чувствительность. Он, пожалуй, мог бы еще лучше со всем справиться, если бы в критический момент у него не отказывали ноги.
— Да, Хайно, я знаю.
Как живо принялся он двигать пальцами, руками, сколько усилий он прилагает, чтобы хоть как-то изменить свою позу. Рита тут же взялась наводить порядок, но это его скорее смутило, ему самому хотелось бы этим заняться? и не только потому, что он должен это сделать, но и потому, что он надеется найти при уборке кое-какие бумаги, однако Рита поднимает с пола и раскладывает все по местам с такой веселой готовностью, что у него создается впечатление, будто она это делает в благодарность за его усилие. Он наблюдает за ее действиями и не смеет ничего ей сказать даже тогда, когда она раскладывает все не так, как он привык.
Куда это Марет запропастилась? Она, видно, ушла, чтобы пожаловаться на молодых людей из общежития почты за то, что они так шумят. Его молчание кажется Рите слишком долгим, особенно сейчас.
— Я тебе уже говорила, что завтра мы должны принять окончательное решение? Да, завтра мы решим, что именно должно служить, быть может, для целого поколения ничего не подозревающих учеников назидательным примером. Ты только представь тебе, Хайно! У нас накопилось теперь столько материала, что при таком богатстве возможностей выбор становится все более трудным.
Он кивает так, словно заранее предвидел эти трудности: чем глубже вникаешь в эту жизнь, тем больше поражаешься, насколько не безусловно то, чем мы восхищаемся. Он предполагал это уже тогда, когда предложил им остановить свой выбор на Люси Беербаум.
— Когда меньше знаешь, — поясняет Рита, — легче решиться, но при этом из поля зрения выпадают целые периоды, остаются непроясненными ее мысли и связи между событиями и годами.
— Какие, например?
— Я никак не могу докопаться вот до чего: когда и почему Люси Беербаум решила остаться в Гамбурге. Дед се, правда, из здешних мест, но она ведь родилась в Афинах, там выросла, там ее друзья.
Он расстегивает замки, раскладывает кожаные ремни на подлокотниках кресла, он обессилен, движения его еще неуверенны. Он не встает с кресла, просит дать ему носовой платок.
— Почему Люси Беербаум приехала в Гамбург и тут осталась? Что ж, я могу тебе это рассказать и даже еще кое-что. Брат ее деда — ты, может быть, помнишь — корабельный инженер, умер в Гамбурге и отказал Люси все свое состояние. Так как мать ее взяла за правило никогда не присутствовать на похоронах, потому что принимала обряд слишком близко к сердцу, а отец по состоянию здоровья не мог предпринять такое дальнее путешествие, семейном совете было решено отправить в Гамбург Люси. Заодно она могла бы и войти во владение имуществом, полученным по наследству.
— Она успела проделать этот далекий путь так быстро, что попала на похороны?
— Вот именно, это заслуживает особого рассказа. Дело в том, что на похороны ее пригласил не кто иной, как Генри Беербаум, корабельный инженер, то есть сам покойник. Когда
Во время поездки в Восточном экспрессе — каждый видел хоть один фильм об этом поезде — Люси еще надеялась, что застанет его в живых, правда, это ей не удалось, но на похороны она поспела. Представь себе: молодая женщина приезжает хоронить родственника, которого и в глаза не видела, но всегда исправно благодарила за открытки, что тот посылал ей со всех концов света. Стоит один из тех раскаленных августовских дней, когда воздух неподвижен, а на Ольсдорфском кладбище все скамьи заняты изнуренными жарой посетителями. Люси рассказывала, что она была слишком тепло одета. Гроб уже заколочен. Вокруг вырытой могилы столпились не бог весть сколько провожающих, главным образом старые моряки, бывшие судовые механики, но всеобщее внимание привлекали три женщины в черных вуалях, каждая из них вела себя так, будто она больше других убита горем; они, как положено, оплакивали покойника, и время от времени раздавались трехголосые всхлипы. Только поначалу они были смущены встречей и глядели друг на друга с неприязнью, рассказывала Люси, но йотом их так объединило страдание, что они поддерживали друг друга, благо никто другой о них заботиться не собирался. Выполняя желание покойника, у могилы запели песню «La Paloma»[16] сперва затянул один из близких друзей, затем подхватили хором остальные присутствующие, и эти три женщины под вуалями, как выяснилось, знали слова всех куплетов. Можешь себе представить, каково было на душе у Люси после этой церемонии. Но так или иначе в тот же вечер, после похорон, она решила осмотреть то, что ей досталось в наследство. Она остановилась в доме, отныне ей принадлежавшем, но не собиралась задерживаться там больше недели. А теперь послушай, что было дальше: рассматривая свое новое имущество — Люси мне сама об этом рассказывала, — она натолкнулась на альбом с фотографиями самых безобразных женщин и девиц, каких только можно себе вообразить, а из писем и из дневника, который покойник вел весьма небрежно, она узнала, что у Генри Беербаума было особое пристрастие — его, несомненно, можно было бы назвать поклонником всех уродок. К любой заячьей губе, к любому двойному подбородку он немедленно испытывал вожделение, он коллекционировал пучеглазых и косых; ни зубы торчком, ни разросшийся зоб не мешали ему немедленно предложить их обладательницам дружбу. Все три дамы под траурным крепом — их фотографии Люси увидела на столике под лампой — походили, по ее словам, на произведения безумного или бездарного скульптора. А ведь сам Генри был рослый сухокожий гамбуржец — прямо хоть на обложку проспекта, приглашающего молодых людей стать механиками торгового флота. Почему же он так поступал? Из состраданья, а может быть, из чувства эротической справедливости? Посетительницы, которые на следующий день выражали Люси свое соболезнование, получали на память о Генри мундштуки, обувные рожки, всевозможные патентованные ключи для открывания консервных банок. Чем дольше Люси жила в этом доме и чем глубже погружалась во все, что ей досталось, тем больше сокрушалась, что знала этого человека только по почтовым открыткам. Она велела высечь на его надгробии: «Здесь покоится Генри Беербаум, он всех оделял поровну».
— Но ведь не из-за него же осталась она в конце концов тут? — спрашивает Рита Зюссфельд.
— Конечно, нет. Видимо, у нее было несколько причин не использовать обратный билет, но одна из них имела решающее значение.
— Какая именно?
— Если ты считаешь, Рита, что тебе надо и это знать, изволь. Когда она уже решила уезжать, в один из последних дней перед отъездом пришло письмо из дома. Ей писали, что Виктор Гайтанидес объявил о своей помолвке, более того, она узнала, что он собирается лениться на их общей секретарше, которая работала в их институте в Афинах, они ее, так сказать, делили между собой. Это я узнал не от Люси, вернее, она как-то раз упомянула об этом, но с полным безразличием, словно ни к кому не обращаясь. Знаешь, может быть, это только догадка, но, думаю, я не ошибаюсь: она осталась потому, что для нее что-то кончилось. Она устроила дом по своему вкусу, раздарила то, что ей казалось лишним — такого было немало, — и получила место в Гамбургском институте, правда, не сразу, а лишь спустя несколько недель. Не спрашивай меня, сказались ли на ее решении разочарование или не — сбывшиеся надежды. Это так и остается неясным, а поскольку дружба между ними длилась до последней минуты, нельзя утверждать, а можно лишь подозревать, что здесь какую-то роль сыграла душевная рана или уязвленность. Я уже не раз удивлялся длительности этой дружбы. Мне, по правде говоря, казалось, что он не стоит Люси Беербаум.
Рита выпрямляется и с удивлением глядит на Хайно, который спокойно сидит в своем кресле.
— Ты знал его? Ты лично знал Виктора Гайтанидеса?
Хайно невозмутимо кивает; он ведь не раз бывал в Греции, и во время предпоследней поездки Люси дала ему поручение к своему коллеге и соратнику. Ему, Хайно, как соседу она доверила передать Виктору от нее пакет.
После таких открытий Рита Зюссфельд не может дольше продолжать уборку, она закуривает сигарету, придвигает стул и, глядя на Хайно, говорит: