Живущий в ночи
Шрифт:
– Я уверен, что у тебя все будет хорошо, – продолжал пастор. – Но ты должен пробыть здесь еще несколько дней. Я буду давать тебе антибиотики и следить за тем, как заживает твоя рана. Ты понимаешь меня? – С ноткой растерянности и отчаяния он переспросил: – Ты понимаешь вообще хоть что-нибудь из того, что я говорю?
Я уже был готов выглянуть, как в этот момент Другой ответил священнику. Другой – именно это слово я стал мысленно употреблять, думая о существе, нашедшем прибежище у святого отца, особенно после того, как сейчас услышал с близкого расстояния его голос. Я не мог себе представить, что он может принадлежать ребенку, обезьяне или вообще какому-либо существу, занесенному в написанную господом Великую Книгу Мироздания.
Я прирос к тому месту, где стоял. Палец мой напрягся на спусковом крючке.
Нет,
Больше всего в голосе Другого потрясала не его тональность, не интонации и даже не его необычность и отчетливо звучавшие в нем эмоции. Самым поразительным было то, что эти звуки, казалось, заключают в себе какой-то смысл. Я слышал не просто бормотание животного. Оно, разумеется, не имело ничего общего не только с английским, но, насколько я мог понять, даже не являясь полиглотом, ни с одним другим из существующих языков. Оно было слишком примитивным для того, чтобы являться каким-либо языком. И в то же время представляло собой беглый поток необычных звуков, неумело сгруппированных в некое подобие слов, горячая, но попытка что-то сказать с помощью маленького запаса многосложных слов – торопливая и тревожная.
Создавалось впечатление, что Другой прилагает отчаянные усилия, пытаясь установить контакт с собеседником. Прислушиваясь, я поймал себя на том, что глубоко тронут мольбой, одиночеством и тоской, звучавшими в его голосе. Я ожидал чего угодно, только не этого. Эти интонации были так же реальны, как половицы под моими ногами, наваленные друг на друга коробки за моей спиной и гулкие удары моего сердца.
Другой и священник умолкли, но я не находил в себе сил выглянуть из-за угла. Я думал, что, как бы ни выглядел пациент отца Тома, он окажется непохожим на настоящих обезьян в отличие от членов того отряда, который досаждал Бобби и повстречался нам с Орсоном на южном мысе залива. Даже если он и походил на обычных резусов, то наверняка отличался от них, причем не только злобными темно-желтыми глазами.
Я боялся не того, что могу увидеть, меня пугало не возможное безобразие этого Другого, порожденного в лаборатории. От страха у меня сдавило грудь и перехватило горло, да так сильно, что я с трудом дышал и едва мог глотать. Но на самом деле я боялся заглянуть в глаза этого существа и увидеть там такое же одиночество, как то, от которого страдал сам, мечту быть нормальным – такую же, какую на протяжении двадцати восьми лет таил в душе я, притворяясь перед самим собой, что полностью доволен и даже счастлив своей судьбой. Но мое счастье, так же как счастье любого другого, хрупко. Я слышал в голосе неведомого существа страстное желание сродни моему собственному, вокруг которого, желая заточить его в своей душе, я год за годом выращивал раковину из многих слоев равнодушия и спокойной отчужденности. И теперь я боялся, что, если мы с Другим встретимся взглядом, возникнет некий резонанс, который разрушит эту раковину, и я снова стану уязвимым.
Меня трясло.
Именно по этой причине я не могу, не осмеливаюсь, не имею права выразить боль или горе, когда жизнь наносит мне рану или забирает кого-нибудь из дорогих мне людей. Горе легко перерастает в отчаяние, а на его благодатной почве может пустить побеги и расцвести жалость к самому себе. Я же не могу позволить себе проливать слезы над собственной судьбой. Сосредоточившись на своих несчастьях, то и дело разглядывая и пересчитывая их, я мог бы вырыть себе такую глубокую яму, из которой не выбраться никогда. Чтобы уцелеть, мне надо быть холодным мерзавцем с камнем вместо сердца – по крайней мере в тех случаях, когда речь идет об умерших. Я способен к выражениям любви по отношению к живым, я широко и радостно раскрываю объятия перед друзьями, я готов дарить свое сердце, не заботясь о его сохранности. Но в день кончины отца я обязан отпускать шуточки по поводу смерти, крематория, жизни – по поводу всего на свете, поскольку я не могу – не имею права! – рисковать, окунаясь в стремнину горя.
Я дрожал, собираясь с силами, чтобы выглянуть в проход и встретиться взглядом с Другим, в глазах которого я, возможно, увижу частицу самого себя. Я вцепился в «глок», будто он был не оружием, а талисманом, распятием, с помощью которого я мог отогнать грозившую мне опасность, и наконец принудил себя к действию. Подавшись вправо, я высунул голову в проход и… никого не увидел.
Боковой коридор вдоль южной части чердака был шире, чем тот, который шел вдоль восточной его части, – около полутора метров. На фанерном полу, под самым скатом крыши, лежали узкая подстилка и смятые простыни. Свет шел от лампы с конусообразным плафоном, державшейся на прищепке, прицепленной к стропилу. Рядом с подстилкой стояли термос, тарелка с нарезанными фруктами и ломтями хлеба с маслом, судок с водой, пузырьки с лекарствами и медицинским спиртом, лежали бинты для перевязки, сложенное полотенце и влажная, пропитанная кровью тряпка.
Пастор и его гость испарились словно по мановению волшебной палочки.
Хотя потусторонний голос Другого приковал меня к месту, после того, как существо умолкло, я оставался неподвижным не более минуты, а то и меньше. И тем не менее сейчас в открывшемся моему взгляду проходе не было ни его, ни отца Тома.
На чердаке царила непроницаемая тишина. Не было слышно шагов. Не слышалось вообще ни единого звука, кроме поскрипывания дерева, обычного для старых домов.
Я невольно поднял глаза к стропилам, подумав, уж не последовала ли эта парочка примеру умного паука, взобравшись по каким-то невидимым нитям под кровлю и свернувшись в плотной тьме, царившей наверху.
Справа от меня возвышалась стена из коробок. Свод крыши был здесь достаточно высок, чтобы я мог стоять в полный рост. Слева, сантиметрах в двадцати от моей головы, торчали острые концы стропил. И все же я принял положение, казавшееся мне более безопасным, слегка пригнувшись и подогнув колени.
Свет лампы мне не грозил, поскольку плафон ее был повернут в противоположную от меня сторону, поэтому я решил подойти поближе к подстилке и рассмотреть стоящие рядом с ней предметы. Носком кроссовки я разворошил смятые простыни. Не знаю уж, что я ожидал там обнаружить, но не нашел ровным счетом ничего.
Я не боялся, что отец Том решит спуститься вниз и наткнется на Орсона. Во-первых, я был уверен, что пастор еще не покончил с делами, которые привели его на чердак, а во-вторых, у моего искушенного в преступных деяниях пса хватит смекалки, чтобы спрятаться и не высовывать носа до тех пор, пока не появится возможность улизнуть.
Вдруг в голову мне пришла мысль, что, если пастор спустился вниз, он неизбежно уберет стремянку и запрет люк. Я, конечно, смогу открыть щеколду изнутри и спуститься, но для этого мне придется наделать столько шума, сколько наделали сатана и его приспешники, когда их низвергли с небес.