Жизнь и судьба: Воспоминания
Шрифт:
Да, этот вопрос встал передо мной, когда выяснилось очень быстро, что в замечательном Институте философии, литературы, истории (ИФЛИ) в Ростокине (это Сокольники) меня совсем не ждут. Собеседования прошли как будто успешно, литературу русскую я знаю, правда, советскую поэзию (на нее мало обращали внимание) не очень, кроме Маяковского. Но главное — анкета. Выдумывать я никак ничего не могу. Моя биография умещается на пол страничке — родилась, училась, закончила. И, конечно, родители. С родителями, как вы понимаете, совсем плохо. Фамилию сменить я ведь не могу. Многие, например, фамилии меняли, а иные (особенно из провинции) просто скрывали о своих арестованных. Так, например, сделал профессор Василий Иванович Кулешов. Он сам, поступая в ИФЛИ, это проделал, и на склоне лет напечатал свою историю и подарил мне оттиск — мы же вместе в МГУ много лет работали на филологическом. Он скончался где-то в 2005 году, а я и посейчас профессорствую на факультете. Так сделал, кстати сказать, друг наш, Алексея Федоровича и мой, профессор Гулыга Арсений Владимирович, безвременно ушедший. Он тоже скрыл неприятные факты (об этом есть в его напечатанных воспоминаниях). Но мне никак нельзя скрывать. Фамилию отца хорошо в Москве помнят — как же, отдел школ ЦК партии. Человека, от которого зависела моя судьба, я хорошо запомнила — это профессор Металлов — зарубежник, а я как раз и хочу заниматься иностранными литературами [148] . Он-то мне и сообщает, что, к сожалению, мест нет и попробуйте на следующий
148
В Краткой литературной энциклопедии в девяти томах Яков Михайлович Металлов — член коммунистической партии с 1919 года, закаленный и заслуженный товарищ, доктор филологических наук, профессор, русский советский критик. Насколько всем хорошо известно, он не русский, и фамилия его приспособлена под русскую. Все больше автор вступительных статей и редактор собраний сочинений (то Гейне, то Анны Зегерс, то Фейхтвангера, то Лессинга). В общем, держит нос по ветру. В 1940 году ему сорок лет.
А как я страдала тогда, как мучилась! Разбилась моя мечта, да и мамина. Как же — лучший гуманитарный вуз, ведь в университете Московском с 1922 года не существовало филологического факультета. А нам, гордецам, подавай самое лучшее. Ан нет, подождите. Не все вам высший сорт и первая свежесть, хотя, по Булгакову, второй свежести не бывает. Но сорт второй возможен, и не всегда он плох, как думают. Мало ли какие обстоятельства заставляют одно или другое считать вторым сортом, а он, может быть, получше первого. Утешительным в это трудное время было для меня посещение старенькой madame,которая жила в тех же Сокольниках, где и отвергший меня ИФЛИ. Поехали вдвоем, с моей подружкой по дому и классу Таней Смирновой. Madameза чайным столом, и с ней ее воспитанник (сын погибшего генерала Венюкова, в чьем доме madameбыла гувернанткой), милый, еще молодой человек, для него она — мать. Беседуем, мешая русский с французским, и madameрассказывает о демонстрации молодежи в Париже (там уже нацисты): идут с увесистыми палками для игры в гольф на плечах и кричат: «Gaulle, Gaulle» — во славу генерала де Голля, призывающего к сопротивлению. Мы с Таней радостно и понимающе киваем головами, однако наивность демонстрантов нас поразила. Думаю, что немцы даже и внимания не обратили на этих «игроков в гольф» и вряд ли кто понял, что здесь имеется в виду имя генерала, а не длинная палка (gaule) — созвучная имени, а может быть, и английская goal— цель (русское «гол»). Больше я никогда не видела свою madame Josephine.
В общем, кидалась я то в один вуз, то в другой — все только педагогические, их в Москве три. Есть государственный им. Ленина: он только что был имени наркома просвещения Бубнова, но по исчезновении наркома в подвалах Лубянки, откуда нет возврата, срочно переименован. Ленин — имя надежное, так думалось и партии, и народу, а оказалось отнюдь не вечным это имя, и в так называемую перестройку (на всех языках она так и звучит, перевести сей феномен невозможно адекватно) и Ленина сняли с мраморной вывески бывших Высших женских курсов Герье, Пироговская, 1, — остался только Московский педагогический госуниверситет, МПГУ: слова переставили, иначе было бы МГПУ (логичнее — Московский государственный пединститут, но сама конфигурация знаков и их последовательность навела бы на грустные мысли — ГПУ, да еще московское! [149] ). Есть еще Городской педагогический институт им. В. П. Потемкина (члена партии с 1919 года, дипломата, историка) — считается хорошим, но и туда нельзя (Лосева туда тоже не брали даже на почасовую). Есть и достаточно странный МОПИ — это Московский областной пединститут, да еще им. Крупской, но это совсем нехорошо, слово «областной» пугает. Он не входит в главную тройку, но я там еще успешно поработаю лет десять, и не пожалею. А в главную тройку входит еще Московский пединститут им. К. Либкнехта на знаменитом, когда-то веселом Разгуляе.
149
А Большой энциклопедический словарь (1997 год) ошибся и напечатал именно МГПУ в сокращении.
Пришлось мне подавать документы к К. Либкнехту. Смотрите, как складно получилось — на третий раз удачно. И я не прогадала. Славился этот институт тем, что его классический ампирный дом с колоннами (и, конечно, окрашенный охрой, как в таких домах положено) когда-то принадлежал графу Алексею Ивановичу Мусину-Пушкину, известному археографу, собирателю древних рукописей, члену Российской академии, обер-прокурору Священного синода (конец XVIII века). С этим домом связано предание — здесь во время пожара Москвы сгорела принадлежавшая графу рукопись «Слова о полку Игореве». Все студенческое и преподавательское население института гордилось именно этим преданием, не подозревая о действительно происшедшей когда-то в этом доме трагедии [150] .
150
Граф Алексей Иванович Мусин-Пушкин (1744–1817) обнаружил и опубликовал в 1800 году «Слово о полку Игореве». Библиотека графа славилась не только редкими книгами, но и замечательной рукописной коллекцией. Ею пользовался Н. М. Карамзин, работая над историей России. Вместе с историком И. Н. Болтиным (об историке и археографе Болтине есть замечательная статья В. О. Ключевского: И. Н. Болтин († 6 окт. 1792) // Очерки и речи В. Ключевского. М., 1913; впервые напечатана: Русская мысль. 1892. Т. 11), И. П. Елагиным и другими своими друзьями, знатоками русских древностей, граф издал в 1792 году «Русскую правду», а в 1793-м — «Духовную великого князя Владимира Всеволодовича Мономаха». Друзья уговаривали Алексея Ивановича пожертвовать коллекцию рукописей в Коллегию иностранных дел. Он не решался, зато все решил пожар 1812 года. Погибли вся библиотека и вся коллекция, а также личные бумаги и записки графа. Осталось около 20 рукописей, которые в это время находились в его поместье (Ярославская губерния) или на руках у друзей.
Зачислили меня как-то очень быстро, никто не прекословил, не ссылался на отсутствие мест, никакой враждебности. Я не совсем поняла, почему все прошло столь гладко, но секрет раскрылся попозже, когда мне совсем туго пришлось. Встал вопрос не как жить, а где жить. Стипендию в первое время (о блаженные времена!) получали
Когда принимали в институт, сомнений не было ни у меня, ни у Мурата — будем жить вместе. Какая наивность! Брат, видимо, помнил наше общее детство и никак вообразить не мог в свои двадцать два года, что не может быть никакой общей, совместной жизни. У них — семья, я — отрезанный ломоть. И слава Богу, что так. Наверное, общая жизнь превратилась бы в ад и свелась к типично кухонным (в одной комнате!) низменным скандалам. Да, правильно у Чехова две сестры жили отдельно от брата Андрея и его капризной, с большими претензиями на «бонтонность» жены (а по-французски говорила с ошибками, на прислугу орала), третья же долго терпела и сразу же покинула дом после гибели барона Тузенбаха.
Здесь, в нашей прежней квартире, не было и намека ни на французский язык, ни на хороший тон, ни на книги, ни на деликатность. Происходило что-то фантасмагорическое, и до сих пор я не понимаю, неужели нельзя было просто сказать правду и разъехаться. Зачем надо было устраивать вещи поистине странные, а ведь мы потом много лет, хоть и почти официально, но общались. Все мои вещи умещались в одном чемодане — у меня кроме него ничего не было. Это еще папа как-то купил хорошие чемоданы на все случаи жизни, коричневой кожи, мал-мала меньше. И мое достояние — большой и самый крохотный, малюточка, который находит в большом свой уголок. Мама взяла с собой в лагерь тоже один из них, для самого необходимого. И вот открываю я свой чемодан и вижу, что оттуда исчезли мои сокровища — мамины вещицы, переданные мне, — прелестная эмалевая пудреница, золотая цепочка и колечко. В комнате никого не было. Не знаю, что ударило мне в голову, но я, нисколько не стесняясь, открыла чемодан Лиды. И обнаружила в нем эти дорогие мне вещицы. Недолго думая я переложила их к себе, на прежнее место. Но когда этот удивительный для меня акт повторился буквально, а никто из нас двоих не произнес ни слова, я решилась. Меня вынуждают, мне подают тайный знак таким нелепым, но верным способом. Мне надо уходить тотчас же. И я ушла. Брат остался в полном неведенье. Помните, опять-таки у Чехова, в «Трех сестрах», Андрей Прозоров, брат трех сестер, рассуждает: «Жена есть жена. Она честная, порядочная, ну, ну, добрая, но в ней есть при всем том нечто принижающее ее до мелочного, слепого, этакого шершавого животного. Во всяком случае, она не человек… Иногда она кажется мне удивительно пошлой, и тогда я теряюсь, не понимаю, за что, отчего я так люблю ее или по крайней мере любил» [151] .
151
Чехов А. П.Собр. соч. Т. 9. Пьесы. М., 1963. С. 591.
А куда идти? Вот тут-то и начались мои скитания по знакомым, еще помнившим мою семью, а главным образом, к моей подружке Тусе. Спала то на одном диване, то на другом, то на третьем — очень удобно, чемодан спрятан в глубине за роялем «Рёниш», бабушка добрейшая, старается, как ни отказываюсь, накормить с утра. Прихожу поздно, к ночи (сижу по библиотекам, где же еще приткнуться?), чтобы соседи по лестнице не видели — донесут. Туська нарочно тушит на лестничных площадках электричество, и я пробираюсь в полном мраке, слыша где-то наверху ее шепот: «Жюль Верн, komm her». Почему Жюль Верн и почему по-немецки (это происходило ежевечерне), не знаю. Отправляюсь ночевать на Малую Никитскую, в большой дом, где в огромной коммуналке есть красивая, вся заставленная мебелью, комната писателя Романа Фатуева и его жены Галины Федоровны (об этом см. выше) [152] .
152
Роман Максимович, как уже упоминалось, был из богатой семьи, но, соблазнившись передовыми идеями, ее покинул. Фатуев — его псевдоним. Имя его в Краткой литературной энциклопедии отсутствует. Пострадал после ареста моего отца, с которым был близок; его долго не печатали, да и он как-то устал от жизни и сравнительно рано умер. Когда отец в 1956 году был реабилитирован и мама могла приехать в Москву, она получила в подарок от Фатуева некоторые книги, написанные отцом и исчезнувшие на Лубянке. До сих пор с автографами и переплетами Романа Максимовича они находятся в архиве семьи Тахо-Годи в Москве.
Несмотря на молодость, мою быстроту и неутомимость, стало мне тяжело. Надо добиваться общежития. А как? Ходить и просить, обивать пороги трудно после счастливых дней, когда отец сам помогал просителям и утешал их. Недаром писал Данте, что нет большей печали, чем вспомнить о счастливом времени в несчастье [153] . Пришлось однако просить. Пошла я к заместителю директора института по научной части, профессору Александру Зиновьевичу Ионисиани. Пошла именно к нему, а не к заведующему хозяйственными делами. В памяти неожиданно всплыла фамилия, которую я не раз слышала дома. Профессор-историк Ионисиани — заместитель моего отца по институту национальностей (о котором писала выше).
153
Эти слова произносит Франческа, рассказывая Данте о трагической любви ее и Паоло, которая и привела их к страданиям во втором круге Ада, где наказываются сладострастники:
Тот страждет высшей мукой, Кто радостные помнит времена В несчастий (Nessun maggior dolore Che ricordarsi del tempo felice Nella miseria. Inferno V 121–123.)С трепетом вошла я в большой кабинет, где за столом сидел тучный (он уже тогда отличался корпулентностью, хотя я знала Александра Зиновьевича несколько десятков лет) пожилой черноволосый человек (он так и не поседел). Лицо невозмутимое, но небольшие черные глаза смотрят пристально, видят насквозь. Я почти ничего не говорю, подаю заявление с просьбой об общежитии. Вижу, как нахмурил брови важный человек, взглянул на меня одно мгновение, размашисто подписал заявление и вдруг как-то вскользь (свидетелей нет): «А что слышно об отце?» Что я могу сказать: «Десять лет без права переписки, слухи есть, что он где-то на Дальнем Востоке или где-то под Москвой». Александр Зиновьевич про себя незаметно усмехнулся, совсем незаметно, никто бы и не понял, а я поняла: знал, наверное, что такое означает сей приговор. Подал мне мою бумагу, сказал, куда ее передать и посмотрел на меня пристально и незаметно, но я опять поняла — жалеет и поможет не только сегодня. И ведь так оно и случилось, истинная правда. Обязана я профессору Ионисиани очень многим: помогал и в эвакуации, помогал моей матери, помогал в Москве, и все как-то незаметно, но ощутимо, серьезно, только маленькие черные глазки из-под век буравят тебя, обдумывают.
Вот счастье-то привалило — общежитие, общее житье с такими же студентами. Стромынка — знаменитое место. Названа она по дороге, которая еще в XIV веке шла в село Стромынь. Стромынка находится в Сокольниках, между улицами Стромынской и Матросской Тишины. Меня всегда удивляло, что на улице с таким названием (тишина, пусть и матросская) расположен филиал Лубянки (тюрьма и справочные), куда я не раз ходила узнавать, после долгого стояния в очереди, о судьбе своих родителей — и все безрезультатно. Оказывается, Петр I, заботясь о матросах, работавших на парусной фабрике (рядом река Яуза), устроил в этом месте тихий дом для отдыха. В XIX веке возникло официальное название. Видимо, основательное, каменное здание, в глухом месте, на отшибе, очень подошло советским чекистам для расправы с их жертвами.