Жизнь и судьба: Воспоминания
Шрифт:
Учусь я радостно, все хочу узнать. И даже странное, какое-то фантастическое здание института с его парящими в воздухе, железными ажурными лестницами, переброшенными на немыслимой высоте, через которые взглянуть вниз страшно, напоминают мне горные тропинки над бездной, и я с ловкостью спускаюсь, поднимаюсь, бегаю, не глядя под ноги, вниз, ну совсем как в горах, где тоже смотреть вниз опасно. А ведь еще есть лабиринты подвалов, и есть еще на крыше, высоко под небом, особая верхушка — и они станут мне вскоре знакомы, когда придет время [159] .
159
Главный дом усадьбы графа А. И. Мусина-Пушкина (между Старой Басманной и Новой Басманной, на площади Разгуляй) возведен знаменитым архитектором Матвеем Федоровичем Казаковым (1738–1812). Значит, дом горел в год смерти Казакова — символично. М. Ф. Казаков — один из основателей классицизма в русской архитектуре, и дом (прежде это настоящий дворец) выстроен в духе классическом. Фасад — торжественная колоннада (восемь колонн), а сторона, выходящая к Елоховскому собору, — изящная полуротонда, и тоже с колоннадой.
Я собираюсь к маме. Сделать это не очень-то просто. Надо привезти как можно больше продуктов, полезных для заключенной. Нужны деньги, и много. Как быть? Тут неожиданно всколыхнулись Мурат и Лида. Мурат — по давней детской любви, а Лиде —
Однако денег не хватает. Предстоит важный визит, к дядюшке Всеволоду Петровичу Семенову, финансисту в органах просвещения, то ли Гороно, то ли Мосгороно, в общем что-то связанное с образованием (это отец давным-давно туда устроил дядюшку, и он удержался в сферах образовательных). Всеволод Петрович живет один в большой комнате (в квартире еще одна семейная бездетная пара). С женой, Анной Андреевной (урожденная Гусакова из Грозного), он развелся, когда сыну Юрию — англоману — исполнилось шестнадцать лет (соблюдал приличия) [160] . Мать и сын живут в невообразимо населенной коммуналке в центре, у Никитского бульвара, очень высоко, в одной комнате, а он в Сокольниках, если не ошибаюсь за давностью времен [161] .
160
Покинутая Анна Андреевна была приличной скромной женщиной, но суховатой и скучноватой. Все, что могла, делала для сына. Специалист-библиограф, работала в библиотеках. В 1960-е годы она — ученый секретарь фундаментальной библиотеки МГУ им. Горького, сидела в отдельном кабинете на Моховой. Я там чуть было не подписала у нее какую-то бумагу о выдаче на дом книг А. Ф. Лосеву, но подходить и ворошить минувшее не стала.
161
Надо сказать, что судьба у Всеволода Петровича была непростая. Он был блестящий математик, закончил Харьковский университет, обладал даром эпиграмматиста, писал в «Маяке» под псевдонимом Злобин. Был влюблен в свою однокурсницу и помолвлен с ней, но оставил ее (это совсем как у его брата Сергея) и женился на другой. А потом полное разочарование, не выдержал, обратился к той, прежней. Она стала известным ученым — отказала. Остался один, жил эгоистом. Заболел, в санатории встретил медсестру (это уже после войны), молоденькую, младше на тридцать лет (но это не беда), Клавочку. Прислал даже погостить во Владикавказ, летом, когда я там была. Ходили мы в парк, а солдаты на бульваре, завидев Клавочку, кричали вслед: «Сержант Маруся!» Но она преданно ухаживала за мужем, для нее недосягаемым, да и он заставил ее закончить заочно географический и преподавать, но «сержанство» никуда не денешь. Помню, когда мы с Миночкой были приглашены вместе с тетей Машей и Безыменским в гости к Всеволоду Петровичу, то бедная Клавочка просто упивалась этаким счастьем — знаменитый поэт в ее доме. А уж на поэта смотреть страшно — что-то в нем бычье, неуклюже-неповоротливое (рядом изящная тетя Маша — совсем нелепость), и почти мычит, а не разговаривает. А Всеволод Петрович все эпиграммы да экспромты, остроты. Стал стар, заболел, но читает только французские книжки, и всё эротика беспросветная, помешался на ней. А потом тяжко больной совсем впал в детство. И надо быть справедливым, Клавочка ухаживала преданно, как за младенцем, похоронила, плакала искренне. Но душа жаждала любви. Мечтала она о сыне тети Тамары, Евграфе (вернулся из плена, попал сразу в лагерь, но Сталин, к счастью, умер, и сын вернулся к матери), с которым ее в свое время познакомил Всеволод Петрович, а Евграф взял и женился на другой (говорили, что тоже неудачно). Такая вот грустная, обыкновенная история. Помню, как Клавочка звонила, приглашала на похороны мужа, но я не пошла. Думаю, что за чудо Леонид Петрович, старший брат! Ничего общего ни с Всеволодом, ни с Сергеем, но любил их и жалел. А больше всех любил Алибека, Нину и нас с Миночкой. Праведный был человек.
Принял дядя Владя меня очень любезно, угощал чаем с пирожными, подарил коробку конфет. Но как только я напомнила о костюмах отца, отданных ему на сохранение, пусть хоть деньги какие-нибудь за них даст для мамы, тут он стал буквально изворачиваться, так что даже мне, девчонке, стало стыдно за него, солидного человека, да еще старшего брата моей бедной матери. Ах, Ниночка, Ниночка, все вздыхал он. Ничего не дал, но пошел меня провожать с коробкой конфет. Как же, темно, погода мерзкая, осенняя, ветер сильный. И я не только ничего не получила от дядюшки, но еще и сама пострадала. Ветер унес мою шляпку [162] , которую мама в лагере связала, прелестную, и подходила она к английскому пальто. Уж как Всеволод Петрович бегал в темноте по лужам, разыскивая шляпку, — улетела. Значит, не судьба ни шляпку носить (унес ветер), ни пальто (будет продано). Признаюсь, что вспоминать сей родственный визит противно.
162
Мама прислала эту шляпку (всегда посылала она из лагеря, а не мы ей) с одной из приезжавших на свидание. Эта дама жила в той же квартире, где я бывала в детстве у Н. И. Склярской на Большой Дмитровке. Ни Н. И., ни ее сына и дочь я больше никогда не встречала. Слышала, что сын занимает важную административную должность (Московская телефонная сеть).
Однако собралась я все-таки с мешками неподъемными — что за спину, что на плечо, что в руки. А я ведь невероятно тоненькая, худенькая, откуда только сила взялась. Мама — вот кто зовет, кто ждет. Не помню, как я ехала, с какого вокзала (провожал брат). Помню только поезд, ночь, остановка — одна минута. Кто-то сбрасывает мои мешки и меня на платформу деревянную, а потом местная «кукушка» везет, еле тащится. Наверное, неохота — все зоны да зоны.
Наконец, вот и он — лагерь исправительно-трудовой среди дремучих мордовских
Боже, и в таком святом месте (думаю я теперь) — проволоки зубастые да заборы колючие и ток электрический поверху да вышки сторожевые. И всего-то здесь, где мама, лагерь женский, и уж какой контингент важный — жены врагов народа. Ворота среди всех этих колючек, пропуск, деревянные мостки — всюду почва болотистая, наверное, весной комаров тучи, но сейчас противная осень, вот-вот и снег ляжет, он уже чувствуется в воздухе.
И чудо — мы с мамой в маленьком отдельном домике (таких — не один, все предусмотрено). Три дня, целых три дня можем видеться целый день, и мама прибегает ко мне в тулупе, сапогах, такая незнакомая и такая своя. О чем говорили, о чем вздыхаем, о чем плачем, обнявшись, припав друг к другу на жестком топчане (это моя кровать, а я привыкшая к топчанам еще у тети Лены). Все спуталось — прошлое и настоящее, а всего ведь не скажешь, не дай Бог, чтобы огорчить, обидеть маму. Все хорошо, все ладно, учусь, помогают добрые люди, все в порядке, и Мурат с семьей, и Махачик (тут провал полный, путаюсь, пытаюсь выбраться). Друг друга утешаем разными мелочами. Мама приносит подарки — опять она мне, а не я ей — кофточки вязаные, да какие! Таковых и в Москве не найдешь, все по заграничным образцам. Вязать научилась у своей соузницы, жены нашего посла где-то в Европе. Та в Неаполе школу вязанья закончила и маму обучает — здесь и жакет цвета электрик, и одна кофточка кофейная с рукавчиками-фонариками, а другая темно-синяя с галстучком. Уж как я буду беречь их долго-долго и все никак не расстанусь, а девчонки станут удивляться — откуда такая красота, нигде ведь не купишь. О лагере ни с кем не делюсь. Тайна великая, а что родители арестованы, это все знают, это не скрываю и говорю даже с гордостью. Мама все хочет меня познакомить со своими подругами, да чтобы тетю Фатиму повидала, но тетя на лесозаготовках (ей дали восемь лет), хорошо хоть возчиком работает и выйдет живая. Никого я не помню, с кем мама знакомила. Запомнила только Валю Пикину, бывшую секретаря ВЛКСМ (это комсомол). Бодрая, веселая, крепкая молодая женщина. Вернется и станет членом правительственной комиссии по реабилитации.
Рассказывает мама, что работает в прачечной, где тепло, вода горячая, мыло, но и утюги тяжелые — за чистотой следят, инфекций и эпидемий избегают всячески. А то была и в пошивочной — целая фабрика одежды. Там заработала больной позвоночник — ведь все время согнувшись. А в прачечной от тяжелых стирок и утюгов — опущение внутренностей (предстоят еще страдания и операции). Лагерь работает день и ночь, а вот когда война начнется, тут мама моя едва живой останется, и такую ее, как там говорят, «доходягу» и выпишут на свободу.
Мы, приезжие, — ведь я не одна такая, — идем обедать в столовую для ИТР — инженерно-технических работников, по дороге на деревянных мостках беседуем о пустяках, будто и лагеря никакого нет. Ну совсем, как в Москве: столовая чистенькая, столики со скатертями белыми, обед хороший, официантки — в фартучках белых и белых наколках разносят блюда, ничуть не хуже столовой, где мы — студенты — обедаем. Официантки — заключенные, а столовая для свободных, вольнонаемных (в лагеря для заработка многие нанимались) и для «сотрудников» лагерных, для начальства, отнюдь не для жен врагов народа. Не помню, как прощались, как спешила я на «кукушку» — ходит редко, и опять ночь да ночь кругом. Правда, что темень темная — Темники проклятые, и потемки потемками — Потьма ненавистная. Да и станция именуется примечательно — Явас, так и кричит как будто: вот я вас! Не всем же на свободе жить, и лагеря не мешает попробовать.
А тут и война пришла. 22 июня — в тот самый день и месяц, когда увели отца в 1937 году. Запомнила этот день навеки. Пришла война для нас, студентов, совсем неожиданно. Узнали днем на занятиях, и мальчишки тут же побежали записываться добровольцами, но студентов пока не брали, а мы, девчонки, тоже сразу в медсестры. Все происходило с невероятной быстротой, но ощущения скорого конца войны не было. Нет, нам казалось, что долго-долго никаких мирных дней не увидим. Не помню, чтобы вслух выражали признаки особого патриотизма, произносили речи. Нет. Просто пошли записываться добровольцами. Больше задела, и очень сильно, отмена стипендий для всех, независимо от успеваемости. Тут же многие из ребят стали искать работу, занятия пропускали, а некоторые вообще бросили институт и разъехались по домам.
Наша небольшая компания бодрилась и делала незаинтересованный вид — ну что там война, ничего, поживем еще. Иной раз собирались вместе поболтать, повеселиться, что-нибудь вкусное поесть — пока всего полно в магазинах, еще только начало. То собирались у одной подружки — квартира пустая, то у другой — в доме Нирнзее, доме примечательном, самом высоком в Москве, где длиннющие коридоры, устланные красными дорожками, и всё двери, двери, двери, а за ними отдельные маленькие квартирки [163] . В той, где мы собирались, две комнаты, отделенные аркой, и забавная маленькая кухонька. Зато вид в окно замечательный — высоко, вся Москва перед тобой. Воображаем (до чего же наивно, по-детски) «пир во время чумы». Как же, на столе пирожные и бутылка вина (вот так пир!) марки Шато Икем — якобы французское. Такого вина я больше никогда не встречала [164] . Но и этого мало. Бегаем в оперетту, в сад «Эрмитаж». Там ставят бессмертную «Сильву» Кальмана. Героиню играет известная чешская актриса с русской фамилией Стефания Петрова (только ударение на первом слоге). Отец героя — великолепный Ярон [165] . Постановка блестящая. В разгар действия — воздушная тревога. Не думайте, что все разбежались или попрятались. Нет. Вышли в сад под деревья. Тревога быстро кончилась, к счастью, и мы успешно дослушали и досмотрели любимую оперетту. Наслаждались в Художественном «Пиквиком», а в ложе справа сидел Антони Иден (лорд Эйвон) — министр иностранных дел Великобритании, нашей союзницы. Вспоминала, как с родителями смотрела «Дни Турбиных», и в ложе — наше правительство. Вспоминала, как с отцом слушали скучнейшую грузинскую оперу Палиашвили «Абесалом и Этери» в Большом, и в ложе сидел Сталин (была декада грузинской культуры).
163
Дом строил в 1912–1914 годах архитектор Э. Р. К. Нирнзее в Б. Гнездниковском, 10. Дом для холостяков и маленьких семей. В доме была общественная столовая, на крыше — ресторан и место отдыха. В подвале в 1915 году поселилось театральное кабаре «Летучая мышь».
164
В воспоминаниях князя Сергея Евгеньевича Трубецкого «Минувшее» (Париж, ИМКА-Пресс, 1989) я с удовлетворением прочитала, что на званых обедах князей Трубецких и Щербатовых подавали только заграничные вина (русское пить неприлично) — бордо, «красное и белое, — и, надо сказать, — пишет автор, — что такого Сотерна или Икема, который я пил у нас и у других в России, во Франции мне пить не приходилось» (с. 18). Значит, и мы оценили Икем (один из сортов бордо). С. Е. Трубецкой — сын философа Евгения Николаевича Трубецкого, которого знал А. Ф. Лосев и у которого в Московском университете учился мой отец.
165
Григорий Маркович Ярон (1893–1963). О его постановке «Сильвы» (он еще и режиссер) 1941 года см. в Музыкальном энциклопедическом словаре. М., 1990 (ст. «Ярон»).