Жизнь как год
Шрифт:
Все... все... Так нелепо... Что же мне, броситься с кулаками на водителей самосвалов? Убить их? Закричать? И криком попытаться облегчить свою душу? Свою... Свою!
— Кто может отдать ему час жизни? — спрашиваю я. — Всего час.
Я слышал, что есть люди, которые могут отдать несколько часов или даже дней своей жизни человеку, который умирает. Из своей жизни они эти часы и дни вычеркивают, вырывают. Я слышал это, но не понимаю, как можно отдать другому часть своей жизни. И я бы отдал, но не знаю, не умею, не могу!
— Кто? — спрашиваю я.
Все молчат. И не потому, что им жаль
— Никто, — говорит кто-то. — Он уже...
— Если бы я мог! — говорит другой из толпы.
— Да где же «скорая помощь»?!
— Человек умирает!
Мокрый снег превращается в дождь. Кто-то открывает зонтик над лицом моего друга.
— Ладно, — говорит человек, которого я чуть было не принял за врача; он словно с чем-то соглашается. — Документы у меня в кармане.
И непонятно, зачем он это говорит.
— Час я, пожалуй, натяну...
Лицо его вдруг становится землистым, он пытается встать с колен, но не может. Он шатается и падает. А тот, первый, мой друг, дышит. Он не приходит в сознание, но он дышит.
— Сообщите... — и дальше человек не договаривает. Его кладут рядом на еще чей-то плащ и никто не знает, жив он или мертв.
Случай! Этот мужчина оказался именно тем человеком, который может отдавать свою жизнь по частям другим людям, которым вот так, как сейчас, нужен этот час или день, пока пострадавшего не положат на операционный, стол, не подсоединят к нему датчики и приборы, поддерживающие жизнь, пока не сделают все возможное. Но только его-то жизнь укорачивается! И он не знает, как и все другие, сколько же ему осталось еще: много, очень много, или совсем ничего, как вот у этого. Он не знал, но, может, чувствовал, иначе бы зачем он сказал: «сообщите...»? Но только как отказать человеку в жизни? Он не смог отказать... И ведь не стар он еще. Просто, слишком щедро отдавал свою жизнь другим.
Я нагибаюсь ухом к его губам, надеясь услышать еще что-то. Но он молчит. Он уже никогда больше не заговорит.
Подходит машина скорой медицинской помощи, затем вторая.
Их увозят, но только в разные места.
Меня не берут. Я весь в грязи. На меня, наверное, страшно смотреть.
Работники ГАИ разбираются в происшествии, но многие свидетели уже разошлись: спешили на работу, но делам или даже просто поделиться поскорее новостью.
А я иду к автобусной остановке, чтобы доехать до больницы, которая сегодня является дежурной, и мысли разбросаны в разные стороны в моей голове. Я не верю, что друг умрет. Его спасут, его вернут к жизни. Я думаю о нем и еще о том человеке, имени которого даже не знаю, и стараюсь понять его или представить другого или себя на его месте. Я понимаю и не понимаю. И человек становится для меня еще загадочнее, еще открытое, и все это в одно и то же время. Но это не странно, потому что я уже давно пришел к мысли, что никогда не сумею понять людей до конца. Эта мысль не приводит меня в отчаяние, ведь человек очень сложное существо, чтобы его можно было и в самом деле понять до конца.
Я иду мимо остановки. Неловко лезть в таком виде в автобус.
Я иду и закрываю люки, и многие, наверное, думают, что вот-таки и нашлась организация, которой это дело вменили в обязанность.
Я закрываю ловушки-люки перед школой, из которой уже вываливает толпа ребятишек. Они бегут с запрокинутыми головами, веселые, крикливые, шумные и не смотрят себе под ноги. Они еще не знают, сколько ловушек подстерегает их впереди.
Не знаю этого и я...
5. МАЙ
Весь май простоял холодный. Мой шеф сказал, что такой весны не было шестьдесят лет. Он прав. Почти прав. Такой весны не было еще никогда.
Деревья стояли голые и испуганные, и каждый день хлестал то холодный дождь, то мокрый снег. Все исходило тоской и ожиданием тепла.
И вот в последнюю неделю мая, когда казалось, что лето обойдет наш город, в утренней метеосводке передали, что днем ожидается двадцать градусов тепла, да еще и без существенных осадков. Никто не поверил в это. Как же! Двадцать градусов! После восьми месяцев снега!
Прохладное утро не предвещало обещанной жары. А когда я шел из института на обед, в черном плаще и черной кепке, солнце прожгло мою спину и разогнало кровь так, что застучало в висках. После дождей воздух был прозрачен и голубел, и что-то уже происходило с голыми ветвями деревьев. В недвижном воздухе ясно слышались шорохи и вздохи, словно звуки радостного пробуждения. Окна девятиэтажек студенческих общежитии раскрылись настежь, и в них уже торчали голые спины парней и девушек, подставленные чисто вымытому солнцу.
Странно было смотреть на людей, что шли по улицам. Кто в плаще, кто в пальто, кто перекинув пальто или плащ через руку. Никто ведь не поверил с утра в это тепло. И какая-то мягкая растерянность в лицах: извините, так уж вышло... Конечно! Сбросить с себя, наконец, и зимнюю одежду, и зимнее настроение.
А я иду, так и не сняв плаща: пусть все расплавится во мне от солнца. Трава кое-где уже повылезла из земли и зеленеет. Птицы одурели от счастья: голуби, воробьи и скворцы копошатся в земле и на влажном еще асфальте. Тополя на глазах выбрасывают из почек сережки и роняют их на плечи и головы прохожих. Сережки пахнут смолой, или это так пахнут осыпавшиеся стручки почек?..
Я подхожу к дому и чувствую, что меня ждет еще что-то радостное. На мгновение я пугаюсь: мне уже ничего не надо. Пусть это будет завтра, а сегодня я уже переполнен счастьем.
Я подхожу к двери, вставляю в замочную скважину ключ, за дверью тишина. Странно. Почему это Никса не встречает меня радостным лаем? Я открываю дверь и вхожу в прихожую. Ах, вот все-таки она. Собака бросается ко мне, цокая когтями по полу, виляя хвостом, нагибаясь и приседая. Сейчас бросится ко мне на грудь и попытается ткнуться мокрым носом в ухо. Я нагибаюсь. Так у нас заведено. Но Никса вдруг бросается в комнату, залитую солнцем, припадает там передними лапами к полу, взвизгивает, снова бросается ко мне, прыгает передними лапами на грудь, но тут же, перевернувшись прямо в воздухе, снова бросается в комнату.