Жизнь как год
Шрифт:
— До свиданья! До свиданья! — говорят они.
— До свиданья! — кричу я.
Они испуганы.
— Это кризис, — слышу я слова врача.
Они ушли. Я осторожно выталкиваю из палаты врача. Подхожу к окну. Так вот что мне довелось увидеть в последний раз. Там, за стеклом, все застыло. Весь мир застыл. Все схвачено холодом. Деревья голые и нет сейчас в них никакой красоты. Люди торопятся, люди спешат. В тепло, в домашний уют. Прочь от стужи. Движения угловаты. Небо низкое и серое. Солнца нет. Я даже не могу определить, на какую сторону света выходят окна моей палаты. Нет. Уже больше ничего нет. От моего дыхания, что ли (да только при чем тут
Ладно...
Я поворачиваюсь. Дверь даже не скрипнула, но я все же поворачиваюсь.
_Она_ вошла. В глазах ее надежда и боль. Я шумно и энергично иду ей навстречу. Я широко раскидываю руки. И от этой моей игры глаза ее тускнеют. Ее не обманешь. Она почувствовала, что все это ложь, обман, все это — неправда.
— Ложись, — говорит она. — Ведь ты, наверное устал?
А я и в самом деле устал. Устали не мускулы, не сердце. Устала душа. Я ложусь. Она накрывает меня одеялом, расправляет его.
Теперь я лежу так, как лежал десять минут назад, когда вошли друзья и родственники.
— Ты лежи, молчи. Я все понимаю. И все будет хорошо.
Я на секунду опускаю веки. Я мог бы и ответить. Но я просто опускаю веки.
— Молчи. А я буду говорить.
Кажется, напрасно поднял панику парень из хирургии. Чувствительность кожи у него нормальная. Он может даже пошевелить пальцами. Остальное-то все в гипсе. Никаких признаков радикулита у соседа. И не каменеет рука у родственника. Никто на улице не спотыкается. Споткнуться в такой гололед! Ах, да сейчас нет гололеда. Но все равно... Певцы не теряют свои голоса. Исправно поднимают штанги тяжеловесы, устанавливая мировые рекорды. Все в мире нормально.
А я лишь иногда закрываю глаза, опускаю веки.
Я многое брал. Всю жизнь. Любовь, дружбу, участие, чувства, мысли. Я делил с другими радость и горе. Я, наверное, что-то и давал, если оно у меня было. А теперь я устал. Ничего я не хочу больше брать, потому что мне теперь уже нечего отдать.
_Она_ говорит, а я иногда опускаю веки. Это движение _мое_.
— Люблю, — говорит она.
А я молчу. Я молчу! Ведь могу я, могу взять у нее это слово и сказать ей: «Люблю!». Но тогда... но тогда оно никогда уже никому не скажет _это_.
Тихо целует она меня.
И снова. Я мог бы ответить ей. Но тогда она больше никого в жизни не поцелует!
— Ты слышишь меня? Это я. — Она называет свое имя.
Я слышу. Я все отлично слышу. Но только не звуки. Я слышу как-то по-другому.
Наверное, что-то возникло в моих глазах, потому что она улыбается. А я обрадовался вот чему. Я могу, могу сказать одно слово. И это ей не повредит. Ведь она никогда не зовет себя по имени. Она мама, сестра, тетушка, преподаватель. По телефону она называет себя по фамилии или по отчеству.
Значит, дано, дано мне еще одно, последнее слово.
Она говорит, говорит и вдруг замолкает. Я долго не опускал век.
Согласен ли я? Слышу ли я? Вижу ли ее?
Да! Да!! Да!!!
И я произношу это волшебное, последнее для меня слово:
— Валентина...
Я закрываю глаза.
Все. Теперь все.
Все...
12. ДЕКАБРЬ
Я слушаю. И шорохи вокруг, потрескивания. Это в доме, старом, как я. Старом, как мой отец, старом-престаром, как мой дед. Он стоит, хотя и покряхтывает от тяжести прожитых годов. Он-то стоит, а тех, других, кто его строил и кто в нем жил, — нет. Сколько мне лет? Этого не знает никто, разве что дом. Так ведь я для него все равно мальчишка. Люди редко живут до ста лет. Дома выдерживают. Потом их разбирают и перевозят на мичуринские участки, а там делают из них домики, небольшие, так метра три на пять вместе с верандой.
Я все лежу и слушаю. Я только что проснулся или не спал вовсе. Но кажется, что выспался, потому что легко, как когда-то в детстве. Это от старости. Дом хихикает, поскрипывает, но добродушно, ему это позволено, ему вообще все позволено. Я лежу у глухой стены против широкого окна на железной кровати под новым почти еще полушубком. Лежу и слушаю. Потрескивание и шорохи дома.
Темно. Солнце еще не всходило. Но я-то знаю, знаю... Я все равно знаю, что там дальше. Сосны под окном, прямые, замерзшие, высокие. А внизу сугробы у полузаметенного заборчика, а за ним — дорога, по которой ходит кто-то, но не я, кто-то другой. Она спускается от дома вправо с холма в небольшую ложбинку, по которой летом течет ручей, но сейчас его нет, он замерз, его замело, нет и следа от него, только ровная пелена снега, пересеченная ниткой дороги. Вдоль дороги, со стороны дома — сосны, одни сосны. Только там, где летом бежит ручей, они расступаются. Там летом трава выше головы и кусты. А дальше снова на бугор, справа сосны, слева пологий склон. Тут дорога петляет и соединяется с шоссе. Оттуда сегодня придут к нам они.
А слева от дома начинается кедрач с редкими проплешинами. Там когда-то тоже стояли дома, но теперь их нет. Их уж никогда не будет.
Надо вставать. Ведь поздно. Скоро рассветет. А сегодня самый короткий день в году.
Встаю. Одеться мне недолго. Прижимаюсь лбом к холодному стеклу окна. Надо бы затопить печь. Все выстыло в доме. Сейчас, сейчас. Я это сделаю. Мне ведь не трудно. Вот только разомну спину. Эх-хе-хе...
Потрескивает дом, щелкает, но как-то не так, как-то уж слишком весело. Да ведь это дрова в печи горят! И уж пахнет чем-то вкусным. Ну да! Для утра и не сыскать более приятного запах, чем запах молотого кофе. Так и прошло кофе со мной через всю... А дед пил чай...
— Эй, старый!
И голос знаком.
— Проснулся? Иди на кухню. Здесь уже тепло.
— Ага, иду...
— Кофе готов!
Это ее голос.
Ну и денек сегодня. Хорош-то... с самого утра.
Я вхожу на кухню. Здесь и в самом деле тепло. Из кофейника идет пар, а на сковороде пузырится поджаренный хлеб. А уж как я его люблю.
— Умойся, старый. Борода-то еще спит.
Вот старуха. Так бы и подзудить ей меня. Часа не пропустит, чтобы не поддеть, не подковырнуть. Но не обидно. Легко и вроде бы так и надо.
— Умылся? Садись. И как только ты умудряешься есть поджаренный хлеб! Губами, что ли, кусаешь?
— Губами! — смеюсь я. — Ага! Губами. — А у меня ведь и зубов-то еще полон рот. Стальных, нержавеющих, вечных. Да и старушке моей палец в рот не клади.
Пьем кофе и смеемся. Смеемся и кусаем поджаренный хлеб. От плиты уже жар, значит, и в комнате тепло. Раскочегарила старуха печь.
— Слышишь, как дом-то разговорился?
— Слышу, — отвечаю я.
— С чего бы это?
— Так ведь сколько его не протапливали... Вот и дает теперь усадку.