Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть четвертая
Шрифт:
— Будем говорить о Толстом?
— Это — необязательно, — сказал Самгин.
— Спасибо. О Толстом я говорила уже четыре раза, не считая бесед по телефону. Дорогой Клим Иванович — в доме нет денег и довольно много мелких неоплаченных счетов. Нельзя ли поскорее получить гонорар за дело, выигранное вами?
— Я постараюсь.
— Пожалуйста, постарайтесь! Вот и все. Но это не значит, что вы должны уходить.
Она предложила перейти в гостиную. Ходила она легко и плавно, пружинистым танцующим шагом, одета она в платье оранжевого цвета, широкое, точно плащ. На ходу она смешно размахивала руками, оправляя
«Приятная, — сказал себе Самгин и подумал: — она прячется в широкие платья, вероятно, потому, что у нее плохая фигура». Он был очень благодарен ей за то, что она рассказала о Томилине, и смотрел на нее ласково, насколько это было доступно ему.
Гостиная освещалась лампой, заключенной в фонарь ажурной персидской меди, и все в комнате было покрыто мелким узором теней. По стенам на маленьких полочках тускло блестели медные кувшины, чаши, вазы, и это обилие меди заставило Самгина подумать:
«Оригинальничает».
Елена полулежала на тахте, под большой картиной, картина изображала желтые бугры песка, караван верблюдов, две тощие пальмы в лохмотьях листьев, изорванных ветром.
— Муж заболевает, должно быть, серьезно, — говорила Елена.
Печали в словах ее Самгин не слышал. Он спросил: кто это — Твердохлебов?
— Так... бездельник, — сказала она полулежа на тахте, подняв руки и оправляя пышные волосы. Самгин отметил, что грудь у нее высокая. — Живет восторгами. Сын очень богатого отца, который что-то продает за границу. Дядя у него — член Думы. Они оба с Пыльниковым восторгами живут. Пыльников недавно привез из провинции жену, косую на правый глаз, и двадцать пять тысяч приданого. Вы бываете в Думе?
— Был, один раз, собираюсь на-днях.
— Идемте вместе. Там — забавно. Сидят и сочиняют законы очень знакомые люди, которых я видала пьяными у цыган, в кабинетах ресторанов.
Прищурясь, она спросила:
— Ведь вам Дронов, наверное, сказал, что я была эстрадной певицей? Ну, вот. В качестве таковой я имела весьма широкие знакомства среди лучших людей России, — сказала она, весело подмигнув. — И, разумеется, для того, чтоб хорошо одеться, приходилось совершенно раздеваться. Вас это шокирует?
— Ничуть, — поспешно сказал Самгин, а она, грозя пальцем, предупредила его:
— Но — не вздумайте сочувствовать, жалеть и тому подобное. И — не питайте амурных надежд, я уже достаточно устала от любви. И вообще от всякого свинства. Будем добрыми друзьями — хорошо?
— Очень хорошо. И очень благодарю вас за предложение, — говорил Самгин, думая: «Муж умирает, ей нужен заместитель, который продолжал бы дело мужа — работать на нее».
— Ну, вот. Я встречаюсь с вами четвертый раз, но... Одним словом: вы — нравитесь мне. Серьезный. Ничему не учите. Не любите учить? За это многие грехи простятся вам. От учителей я тоже устала. Мне — тридцать, можете думать, что два-три года я убавила, но мне по правде круглые тридцать и двадцать пять лет меня учили.
Самгин, любезно улыбаясь, слушал ее задорную болтовню и видел, что, когда эта женщина толкает пальцами, легкие слова ее тоже как будто металлически щелкают, точно маленькие ножницы, а веселая искра синих глаз вспыхивает ярче.
«Она интереснее Алины, — определял Самгин. — Характер более законченный. И — неглупа.
Но он почти каждый день посещал Прозорова, когда старик чувствовал себя бодрее, работал с ним, а после этого оставался пить чай или обедать. За столом Прозоров немножко нудно, а все же интересно рассказывал о жизни интеллигентов семидесятых — восьмидесятых годов, он знавал почти всех крупных людей того времени и говорил о них, грустно покачивая головою, как о людях, которые мужественно принесли себя в жертву Ваалу истории.
— Надсон пел: «Верь, погибнет Ваал», но вот — не погиб. Насилие Европы все быстрее разрушает крестьянскую нашую страну, н-да! Вы, наверное, марксист, как все теперь... Даже этот нахал... Столыпин...
— Налить еще чаю? — спрашивала Елена, она сидела обычно с книжкой в руке, не вмешиваясь в лирические речи мужа, быстро перелистывая страницы, двигая бровями. Читала она французские романы, сборники «Шиповника», «Фиорды», восхищалась скандинавской литературой. Клим Иванович Самгин не заметил, как у него с нею образовались отношения легкой дружбы, которая, не налагая никаких неприятных обязательств, не угрожала принять характер отношений более интимных и ответственных.
У Елены он отдыхал от впечатлений, которые угнетали его в квартире Дронова, куда, точно мутные ручьи дождя в яму, стекались слухи, мысли, факты, столь же неприятно разнообразные, как люди, которые приносили их. Количество людей непрерывно увеличивалось, они суетились, точно на вокзале, и очень трудно было понять, куда и зачем они едут?
Дронов вертелся, кипел, потел, он продолжал ожесточенно искать денег на издание газеты, а Тося, усмехаясь, говорила:
— Ищет сто тысяч, как иголку в стоге сена!
Но Иван был оптимистически уверен, что найдет иголку, и его оптимизм укреплял темные подозрения Самгина:
«На какие средства он живет?»
Гостеприимное жилище Ивана Самгин называл про себя «нелегальным рестораном», «бесплатным трактиром» и чувствовал, что ему не место в этом жилище. Он [видел], что все люди Ивана Дронова имеют какую-то черту, общую черту с Иваном, так же, как Иван, они встревожены чем-то и сеют тревогу. Видел, что эти люди гораздо более широко, чем он, Самгин, осведомлены о ходе событий текущей жизни, и оскорбленно убеждался, что они не слушают и даже не замечают его. Самгин привык быстро составлять для себя измерения, характеристики, оценки людей по их склонностям, насколько склонности выражались в словах, людей этих он разделил на организаторов и дезорганизаторов. Первую группу возглавлял сладкоречивый Ногайцев, возбуждаясь почти до слез, сложив пальцы правой руки щепотью, он потрясал ею пред своим лицом и убеждал:
— Пережив революцию, страна успокоилась, работает, богатеет — европеизируется. Столыпин действовал круто, но благодаря его аграрной реформе мы имеем отличный урожай хлеба...
— А также повешенных революционеров и обезземеленных крестьян, — густым басом, спокойно вставил Говорков.
— Правильно! — поддержал его только что изгнанный из университета Борис Депсамес, кудрявый брюнет, широкоплечий, стройный, в поношенной студенческой тужурке, металлические пуговицы на ней он заменил черными и серыми.