Жизнь Марианны, или Приключения графини де ***
Шрифт:
Но, сколько она ни вопила, никто не тронулся с места — ни «господа», которых она призывала в свидетели, ни Като.
Такого народа, как в Париже, больше нигде не найдешь; в других местах вы можете увидеть, как народ сначала злобствует, а под конец — полон человечности. Если у него на глазах ссорятся, он поддерживает, натравливает, а если начнется драка, он разнимает. В некоторых краях он нарочно вмешивается, потому что зол по природе своей.
А в Париже дело обстоит не так, в народе тут меньше черствости и больше простоты, чем у простолюдинов других стран.
Когда тут люди сбегаются на место какого-нибудь происшествия, то не затем, чтобы потешиться, позабавиться, не для того, чтобы порадоваться, как сказал кто-то. Нет, у толпы здесь нет такого озорного злорадства — она стекается не для того, чтобы посмеяться,— быть может, она и поплачет (к
Таков народ в Париже, и я это заметила в описываемой сцене. Может быть, вы не очень стремились его узнать, по одним наблюдением больше, одним меньше — это не имеет значения, а когда оно приведено к месту, то ничего не портит в рассказываемой истории. Итак, оставим тут это Рассуждение, раз уж оно вылилось из-под пера.
По картине, написанной мною с натуры, вы поймете, что госпоже Дютур нечего было надеяться на помощь собравшейся толпы.
Да разве кто-нибудь из зрителей отказался бы от удовольствия последить, как развивается многообещающая ссора! Ведь каждое мгновение могла разразиться катастрофа. Стоило госпоже Дютур вырваться и ударить противника аршином, который они отнимали друг у друга,— посмотрели бы вы, на что способен разгневанный извозчик. Я, со своей стороны, была в отчаянии, я умоляла госпожу Дютур: «Перестаньте!» Извозчик кричал до хрипоты, доказывая, что его обманули, хотели на даровщинку прокатиться в его фиакре,— свидетельство тому двенадцать солей, которые ему сунули, и каждый раз он сопровождал слова «двенадцать солей» каким-нибудь живописным эпитетом, и вы можете себе представить, как выразительны невежливые извозчичьи эпитеты.
Из одной уж заботы о добрых нравах госпоже Дютур следовало договориться с этим мужланом; нехорошо было с ее стороны подогревать энергию его грубых выражений; но она в пылу ярости готова была пойти на любой скандал, лишь бы дать ему отпор, и, по-видимому, слух ее не оскорбляли крепкие словечки.
— Да, невежа, да, двенадцать солей, и больше ты не получишь! — твердила она.
— А я не возьму двенадцать солей, двенадцать ваших чертовых солей! — возражал извозчик.
— Да тебе и этого много, — продолжала госпожа Дютур.— Как тебе не совестно, мошенник? Столько содрал, а ведь от церкви досюда два шага! Да будь у тебя даже не фиакр, а посольская карета, да ты бы мне еще денег дал в придачу, я бы с тобой, с дьяволом этаким, сроду не поехала. Хоть бы ты сдох, потеря невелика! Не забудь еще — нынче день Святого Матфея [11] , а праздничный день — вору пожива. Да вот погоди, завтрашний день придет, увидишь, как он тебе обернется. Попомни мое слово, а я тебе не кто- нибудь, не тряпичница, как ты меня обозвал, а госпожа Дютур. Да, для тебя я госпожа Дютур и для других — госпожа Дютур,— была, есть и буду госпожа Дютур, покуда живу на свете, все буду госпожа Дютур слышишь?
11
...день святого Матфея— то есть 21 сентября.
Говоря эти слова, она пыталась вырвать аршин из рук извозчика, и по его гримасам, по одному его нетерпеливому движению, которое я заметила, мне показалось, что он вот-вот расправится с госпожой Дютур как с мужчиной.
Я уж думала, что бедной женщине сейчас придется плохо: большой кулак, злобно замахнувшийся на нее, научит ее поспокойнее говорить с извозчиками,— и я поспешила вытащить из кошелька двадцать солей и отдала их вознице.
Он тотчас взял их, грубо выдернул из рук госпожи Дютур деревянный аршин, швырнул его в комнату за лавкой, нахлобучил на лоб свою шляпу и, сказав мне: «Большое спасибо, милочка», вышел на улицу; толпа расступилась, чтобы дать ему дорогу и пропустить госпожу Дютур, которая вздумала побежать за ним вдогонку; я удержала ее, а она клялась и божилась, что я просто глупая девчонка.
— Запомните, Марианна, я вам этих двадцати солей ни в жизнь не прощу, до самой смерти. Не удерживайте меня, не то я побью вас. Подумайте, какая транжирка! Двадцать солей из кармана вылетели! Да ведь я ваши же деньги берегла. А мои двенадцать солей? Скажите на милость, кто мне их вернет? (У госпожи Дютур никакие волнения не могли заглушить корысти.) Эти двенадцать солей он тоже утащил с собой, сударыня? Отчего бы не отдать ему и всю лавку?
— Ах, сударыня, да деньги ваши — вот, на полу валяются, а если мы их не соберем, я отдам вам свои,— сказала я, затворяя дверь одной рукой, а другой удерживая госпожу Дютур.
— Нечего сказать, подняли трезвон! — сказала она, увидев, что дверь заперта.— Наделали хлопот! Ах да, вот они, деньги мои! — добавила госпожа Дютур, подбирая с полу мелочь так хладнокровно, как будто ничего и не произошло.— Негодяю повезло, что Туанон дома не было, она бы вам не дала зря выбрасывать деньги; но этой ханже как раз сегодня, по случаю праздника, понадобилось пойти на обед к своей мамаше. Зато уж нечего сказать, она бережливее вас. Правда, она что заработает, то у нее и есть, а другим кое-кто подарки преподносит; вот вам, слава богу, богатство привалило, казначей у вас уж больно хорош! Только бы подольше вам удача была.
— Полноте, сударыня,— сказала я с некоторым нетерпением,— не шутите над этим, прошу вас; я хорошо помню о своей бедности; совсем не нужно смеяться над ней и над тем, что добрые люди пожелали помочь мне. Но я лучше соглашусь от всего отказаться, ничего не иметь и уйти от вас, чем жить тут и выслушивать такие неприятные речи.
— Смотри-ка! Откуда она взяла, что я смеюсь над ней? Я только сказала, что ей подарки дарят. Ну и что ж,— да, вам дарят, а вы, как полагается, принимаете подарки. Дают — бери. Для того и дают. Подумаешь, беда! Я бы возблагодарила бога, если бы со мной такое несчастье приключилось. Мне ничего не дарят, значит, я не могу брать подарков. Тем хуже для меня. А она, глядите-ка, рассердилась! Пойдемте обедать, надо отвести черед. Пора к вечерне собираться.
И тотчас же она села за стол. Я встала и последовала за ней, опираясь на деревянный аршин, который госпожа Дютур опять положила на прилавок,— я уже меньше нуждалась в чужой помощи.
Мне понадобилась бы особая глава, если б я захотела пересказать тот разговор, какой был у нас за столом.
Я больше молчала и дулась; госпожа Дютур, как я, кажется, уже говорила, была, в сущности, добрая женщина, зачастую сердившаяся больше, чем она была сердита в действительности,— то есть доброй половины гнева, который она выказывала в том или ином случае, у нее вовсе и не было, а выражала она его лишь для важности. Ведь госпоже Дютур казалось, что чем больше гневлив человек, тем больше он внушает к себе почтение, и к тому же она сама себя взвинчивала громкими своими выкриками; сердитый тон, который она иногда принимала, вызывал у нее сердитые мысли. Все это и порождало те резкие нападки, которые мне приходилось терпеть от нее; но то, что я рассказываю о ней, вовсе не говорит об упорных и весьма серьезных проявлениях злобной натуры: все это глупости, ребячества, на которые способны только добрые люди; добрые, но, по правде говоря, неумные и очень слабые, бесхарактерные; обычно они добродушны, обладают мелкими недостатками и маленькими добродетелями, представляющими собою лишь копии того, что они наблюдали у других.
Такова была госпожа Дютур, которую я обрисовала случайно, мимоходом. Как только к ней вернулось обычное ее добродушие, она встревожилась моим молчанием.
А может быть, встревожилась она еще и потому, что я пригрозила уйти от нее, если она будет допекать меня: ей не хотелось лишаться платы за мое содержание.
— На кого же вы сердитесь? — спросила она меня.— Какая вы молчаливая и задумчивая! У вас какое-нибудь огорчение?
— Да, сударыня, вы меня обидели,— ответила я, не глядя на нее.